И дружбу между тремя смеющимися.
И заговор, о котором свидетельствует реакция на невинную фразу.
И двусмысленность, в которой ни один соучастник не признается, запретное желание, которое скрываешь от себя самого, когда находишь очень симпатичной подругу своего друга или таким забавным друга своего любовника.
Поль-Эмиль торопливо встает, платит и идет к себе в гримерку. Сегодня вечером он играет — и это настоящее событие — три последние сонаты Бетховена. Этого ждут многие. Приписываемые ему способности должны будут раскрыться в полной мере, проявиться с ослепительным блеском. Слушая три сонаты подряд, — Поль-Эмиль потребовал, чтобы концерт шел без антракта, — зрители поймут, какой мостик музыкант перебрасывает от Andante molto cantabile в Тридцатой сонате (ор. 109) к ее родной сестренке Arietta adagio molto в Тридцать второй (op. 111). Никто лучше Поля-Эмиля не заставил бы их оценить беспрестанную творческую изобретательность Бетховена в этих последних сонатах; смены ритма и настроения, гармоническую дерзновенность, неслыханные формы, которые придумываются на каждой странице, искусство контрапункта, возрождение таких старых форм, как большая фуга в adagio ma non tropро Тридцать первой сонаты. В такие исключительные дни Поль-Эмиль лучше всего настроен на то, что играет, лишь когда его искусство — искусство противостоять, поражать, сокрушать — встречается с волей композитора, который, как и он, уже обошел все преграды.
Поль-Эмиль выходит на сцену. Зал забит до отказа. Из Парижа приехали тонкие критики: вот последнее испытание, которое выявит, кто же такой этот Луэ: музыкант или жонглер, пианист или эквилибрист. Он понимает всю важность момента, но не смущается. Об этих трех сонатах он думает уже столько лет. Он знал их наизусть, задолго до того, как оказался в состоянии сыграть. Все ноты, темпы, приемы у него в голове. Он знает, куда можно заходить, — очень далеко, но не дальше того, что разрешает Бетховен. И его пальцы — это уверенность — будут сегодня вечером безошибочны. Отныне благодаря своей технике он может позволить себе все.
Он выходит на сцену, ему не терпится начать; он едва приветствует зрителей, бросается к клавишам: первые такты Тридцатой сонаты заставляют умолкнуть шептунов, чьи слова зависают в воздухе.
Всё на месте. Возбуждение. Величие. Шепот. Умиротворение. Человеческий голос. Тишина.
Даже самый несведущий слушатель понимает, что на его глазах происходит чудо и этот безобразный человек не просто концертирующий музыкант. Страдающие от катара не кашляют, носовые пазухи простуженных высыхают, а их глаза увлажняются.
Двум первым сонатам почти не аплодируют. Дело не в том, что они не понравились; после услышанного продолжительные аплодисменты показались бы кощунством. Публика перестает хлопать и ждет, пока Поль-Эмиль вытрет пальцы платком; она, как и он, жаждет продолжения.
Наконец настает время последней сонаты, Тридцать второй. Мы знаем, что в ней — как и в Тридцатой, с которой она во многом перекликается, — всего две части. Вторая часть длится больше четверти часа и является сама по себе монументальным шедевром.
Начало adagio molto следует играть «просто и певуче». В этот вечер рояль «Бёзендорфер» поет под пальцами Поля-Эмиля так, как может петь только под пальцами великого мастера и как пел, когда Бетховен сочинял. И все зрители единодушно убеждаются в поразительной интуиции Бодлера: чувство прекрасного — это страдание, точнее, ностальгия. Радость, испытываемая при слушании Arietta, — это радость, в которой — сказали бы Бодлер и Платон — плескалась наша душа до того, как ее засунули в немощное и грузное тело. Возможно, это еще и радость детства. В любом случае это потерянная страна. От ностальгии по утраченной радости в зале сжимаются тысячи сердец.
Затем фактура усложняется. Тема по-прежнему проста и мелодична, но уже звучит на фоне все более сложных гармоний и в какой-то момент начинает дробиться синкопами. Так подготавливается длинный пассаж forte, чья взрывная сила высвобождает среди равнинной глади эдакое анахроническое джазовое неистовство.
Соната продолжается, от удивления к удивлению, до бесконечной трели, которая опутывает начальную мелодию лентой безмерного страдания. Слушатель, знакомый с этой сонатой, знает, что скоро она закончится длинным быстрым crescendo и финальным diminuendo, которое подведет к прекрасному до-мажорному аккорду на pianissimo и к тишине.