Выбрать главу

К полуночи мулы начали визжать и упираться, а час спустя обоз остановился, так как большинство животных улеглось на землю. Люди тщетно пытались поднять их. Никто не сомкнул глаз всю ночь. При первых лучах солнца наши взгляды жадно устремились вдаль и… ничего не нашли там. Перед нами, сколько видел глаз, простиралась черная траурная пустыня, однообразная, угрюмая, отделенная резкой линией от горизонта: вчерашних гор не было и в помине.

Люди остолбенели, а мне все стало ясно. Это зловещая фата-моргана! Дрожь пронизала меня до мозга костей. Что же делать? Идти дальше? А если эта сожженная равнина тянется еще на сотни миль? Возвращаться? А вдруг там, в нескольких милях, конец черной полосы пожарища? Наконец, выдержат ли мулы обратный путь по выжженной полосе, которую мы уже прошли? Поистине не хватало духу взглянуть на дно той пропасти, на краю которой все мы очутились. Однако я хотел знать, что дальше делать. Поэтому я сел на коня, поехал вперед и с ближайшего холма окинул взглядом более широкий горизонт. Я разглядел в бинокль какие-то зеленые полосы, но, когда после часа езды я добрался до этого места, оказалось, что то было всего лишь болото, где огонь не сумел полностью уничтожить зелень по краям. Сожженная равнина тянулась дальше, чем можно было увидеть и в бинокль. Ничего не поделаешь! Надо отступить и объехать пожарище. С этой мыслью я поворотил коня.

Я приказал ждать меня и рассчитывал застать повозки на том же месте. Но распоряжения моего не послушали. Люди поднимали мулов, и обоз двигался дальше. На мой вопрос мне угрюмо ответили:

— Там горы, и туда мы пойдем!

Я даже не пытался спорить, так как знал, что нет силы человеческой, способной удержать этих людей. Может быть, я бы и повернул обратно вдвоем с Лилиан, но у меня уже не было повозки, а Лилиан ехала с тетушкой Аткинс.

Итак, мы шли вперед. Снова наступила ночь, а с ней вынужденный отдых. Над обугленной степью взошла большая красная луна и осветила ровную черную даль. Наутро уже только половина повозок могла двинуться в путь, ибо половина мулов пала. Днем стояла ужасная жара. Лучи, поглощаемые углем, наполняли воздух огненным жаром. Один из наших больных умер в страшных конвульсиях, и никто не занялся его погребением. Положили его в степи и поехали дальше. Вода из большого болота, где я был вчера, придала на миг бодрости людям и животным, но не могла восстановить их силы. В течение полутора суток мулы не съели ни травинки и питались только соломой из повозок, но и той уже не хватало. Дальнейший наш путь был обозначен их трупами. На третий день остался только один мул, которого я силой взял для Лилиан. Повозки с инвентарем для работы в Калифорнии остались в этой навеки проклятой пустыне. Кроме Лилиан, все шли пешком. Вскоре новый враг глянул нам в глаза — голод. Часть провизии осталась на повозках, то, что каждый мог нести на себе, было съедено. А вокруг — ни одного живого существа. Из всего каравана у меня одного остались еще сухари и кусок солонины, но я прятал их для Лилиан и готов был разорвать на клочки всякого, кто напомнил бы мне об этих запасах. Я их тоже не ел… А эта страшная равнина все тянулась без конца!

Как бы для того, чтобы усилить наши муки, фата-моргана снова играла над степью в полуденные часы, показывая нам горы, леса, озера. Однако ночи были еще страшнее. Лучи солнца, поглощенные в течение дня углем, ночью обжигали наши ноги и наполняли жаром горло. В такую ночь один из наших помешался и, усевшись на землю, начал судорожно хохотать. Этот ужасный смех долго преследовал нас во мраке. Свалился мул, на котором ехала Лилиан. Изголодавшиеся люди в мгновение ока разорвали его на куски, но разве этим могли подкрепиться две сотни людей! Пошел четвертый день, пятый. От голода лица у всех стали какие-то птичьи. Люди с ненавистью смотрели друг на друга. Они знали, что у меня есть провизия, но знали также, что потребовать у меня хоть крошку равносильно смерти, и инстинкт самосохранения еще брал верх над голодом. Я кормил Лилиан только по ночам, чтобы не разъярять других этим зрелищем. Она заклинала меня всеми святыми разделить с ней еду, но я пригрозил, что пущу себе пулю в лоб, если она еще заикнется об этом, и, плача, она ела одна. Она ухитрялась, однако, как ни был я бдителен, выкрадывать крохи, которые отдавала тетушке Аткинс и тетушке Гроссвенор. А тем временем голод железными когтями терзал и мои внутренности. Раненая голова моя горела. Уже пять дней, как у меня во рту не было ничего, кроме болотной воды. Мысль, что я несу хлеб и мясо, что они при мне, что я могу это съесть, превращалась в пытку. При этом я боялся, что из-за ранения сойду с ума и могу наброситься на эту пищу.

— Господи! — молил я. — Ты не допустишь, чтобы я дошел до этого, и не дашь мне озвереть настолько, чтобы я дотронулся до пищи, которая может ей сохранить жизнь.

Но не было тогда надо мной милосердия божьего. Утром шестого дня я заметил на лице Лилиан багровые пятнышки, руки ее горели, и она тяжело дышала. Вдруг, глянув на меня блуждающим взором, она быстро сказала, как бы опасаясь, что вот-вот потеряет сознание:

— Оставь меня здесь, Ральф, спасайся сам, мне уже нет спасения!

Я стиснул зубы, потому что мне хотелось выть и богохульствовать, и, не говоря ни слова, взял ее на руки. Огненные зигзаги начали прыгать у меня перед глазами и складываться в слова: «Who worshipped and served the creature more than the Creator?»

Но дух мой гордо распрямился, как слишком сильно натянутый лук, и я, глядя в безжалостное небо, отвечал в своем бунтующем сердце: «Я!»

Тем временем я нес на свою Голгофу самую дорогую для меня ношу, единственную, святую, любимую мою мученицу. Не знаю, откуда и силы у меня появились. Я потерял чувство голода, жары, усталости, не видел ничего: ни людей, ни выжженной степи, — только ее. Ночью ей стало еще хуже. Она теряла сознание и лишь минутами тихо стонала:

— Воды, Ральф!

А у меня — о, проклятье! — были только сухари и солонина. В крайнем отчаянии я разрезал себе ножом руку, чтобы собственной кровью увлажнить ее уста, но она вдруг пришла в себя и, вскрикнув, впала в длительное беспамятство, из которого, казалось мне, уже не выйдет. Придя в себя, она хотела что-то сказать, но лихорадка путала ее мысли, и она лишь тихонько бормотала:

— Не сердись, Ральф! Я твоя жена.

Я нес ее дальше и молчал, ибо уже отупел от страданий.

Наступил седьмой день. На горизонте наконец показалась Сьерра-Невада. Но с заходом солнца стал угасать и светоч жизни моей. Когда началась агония, я положил Лилиан на сожженную землю и стал рядом с ней на колени. Глаза ее были широко раскрыты, они блестели и были устремлены на меня. На миг в них засветилось сознание. Она еще прошептала: «My dear! My husband!» — потом по телу ее пробежала дрожь, на лице изобразился страх, и она умерла.

Я сорвал с головы своей повязки, потерял сознание и уж не помню, что было дальше. Как сквозь сон припоминаю людей, окруживших меня и отобравших оружие. Потом как будто копали могилу, а еще позже мной овладели беспамятство и мрак, а в нем огненные слова: «Who worshipped ahd served the creature more than Creator?»

* * *

Очнулся я месяц спустя уже в Калифорнии, у колониста Мошинского. Поправившись немного, я отправился в Неваду. Степь там снова заросла травой и пышно зазеленела, так что я даже не мог отыскать могилы Лилиан и до сих пор не знаю, где лежат ее священные останки. Чем провинился я перед господом, что он отвратил от меня лицо свое и забыл меня в этой пустыне, не знаю. Если бы я мог хоть поплакать иногда на ее могиле, жить было бы легче. Каждый год я езжу в Неваду и каждый год веду бесплодные поиски. С того страшного часа прошли уже годы. Жалкие уста мои уже не раз промолвили: «Да будет воля твоя!» Однако худо мне без нее на свете. Живет человек и ходит среди людей, смеется иногда, а старое одинокое сердце там, внутри, плачет и любит, тоскует и помнит…

Я уже стар, пора мне собираться в другой, вечный путь. Но лишь о том я еще прошу бога, чтобы в небесных степях я нашел мою небесную любовь — и уже никогда не разлучался с ней…

1879