Но едва мы вышли на главную улицу и музыканты снова принялись за работу, тетушка Шейндл опять пошла танцевать, чуть не опрокидывая табуретки с хлебом и тазами с водой, которые соседи выставили возле своих домов в честь молодых.
В чисто прибранном переулке с большим брезентовым шатром посередине, где уже накрывали столы, всем теперь верховодила не столько тетушка Шейндл, сколько бабушка Гита. Она вышла из шатра с высокой медовой коврижкой на серебряном подносе и еще издали заказала музыкантам веселый мотив. За ней мелкими шажками семенил высокий старик, которого вели под руки двое молодых людей. Они радовались старику, как малому ребенку, делающему первые шаги. В этом старом худом человеке с чисто выбритыми румяными щеками, с приоткрытым улыбающимся ртом и удивленными светлыми глазами действительно было что-то детское.
— Как он сияет сегодня, реб Мейлах, дай ему бог здоровья!
— Если после такой войны, после стольких мук и страданий суждено выдать правнучку замуж, то действительно надо танцевать на улицах. Танцуйте, реб Мейлах! Танцуйте, дедуся!
Дедуся, возможно, пошел бы танцевать, он уже расстегнул пиджак, но к нему подбежали правнучка Ейна со своим суженым Гришей, и оба начали его целовать, словно целую вечность не виделись. А едва они отошли от дедушки, как его подхватил кто-то из сватов. И улыбающийся старик попадал из одних объятий в другие.
Кто знает, сколько времени все это длилось бы, если б не примчался фотограф Зайвель, которому сейчас помогал пожилой человек в очках и жилетке, из которой он давно уже вырос. Она облегала его, как туго зашнурованный корсет, придавая ему юношескую стройность.
— Не понимаю, зачем такому человеку, как Зайвель, заниматься фотографией. Такой человек, как Зайвель, мог себе подыскать более подходящую работу. Неужели он равняется на своего помощника Хаскла? Но Хаскл никогда не был матросом и подковы рукой не гнул. Такой человек, как Зайвель, должен был бы, по крайней мере, работать в механических мастерских, в лесхозе, на элеваторе, в кузнице. Разве не так? Любопытно, что скажет об этом Мейлах?.. Посмотрите, как кошка забралась на заборчик возле колодца, точно как в «Суламифи», которую в прежние годы играли у нас в театре. Нет, я непременно должен спросить реб Мейлаха.
— Именно сейчас? Другого времени вы не нашли? — остановила Нояха портниха. — Скажите мне лучше, не сглазить бы, сколько ему приблизительно лет?
— Прадедушке Мейлаху? Зачем приблизительно, когда могу вам точно сказать. Ему, по моим подсчетам, должно уже быть девяносто, а возможно, с гаком. Сапожное ремесло, которым он занимался всю жизнь, его, конечно, не молодило. Он выглядит так молодо потому, что его берегли дети. При таком почете он до ста двадцати лет сохранит румяные щеки… Посмотрите только на Зайвеля, что он вытворяет со своим аппаратом. Был бы у него этот фотоаппарат, когда он, Зайвель, был немцем… Это же надо уметь — выдавать себя немцам за немца!
Шадаровский, который стоял в толпе и любовался дедушкой Мейлахом, бабушкой Гитой и тетушкой Шейндл — они так же, как он, не поддавались старости, — подошел к Нояху.
— А за кого же должен был Зайвель себя выдавать, когда он попал к ним в плен тяжело раненный? Они уже собирались бросить его в яму к расстрелянным матросам. За еврея ему надо было себя выдавать, что ли? За комсорга десантного судна? Ему повезло, что он блондин и что в школе он относился внимательно к немецкому языку, так же как и к математике. Один только Гомер мог бы описать все, что он, Зайвель, пережил на войне!
— А то, что мы здесь пережили, поддается описанию? — отозвался человек с тихим хрипловатым голосом и грустными глазами. — Почти три года мы жили под топором. Если бы под Сталинградом им не дали по голове, то кровавая собака Эйхман, будь проклята память его, добился бы у румын согласия на полное истребление евреев, как во всех остальных оккупированных городах и местечках, захваченных гитлеровцами. Но после Сталинграда румыны немного задумались и кое-что поняли. Только поэтому мы остались в живых. За три года, проведенные здесь, мы столько перетерпели, что это действительно, как вы говорите, товарищ Шадаровский, не поддается описанию.
— Но писать об этом нужно. Ничто не должно быть забыто. Будь я немного моложе и имей я свободное время, я бы ездил из местечка в местечко и записывал бы на магнитофон все, что рассказывают о войне, чтобы наши внуки и правнуки помнили об этом и в праздники. Ничто не должно быть забыто! Да и как забыть одиссею нашего крыжопольского Зайвеля?.. Высадиться с десантного судна в тылу врага и драться до последнего патрона — само по себе одиссея. А если такие отважные люди, как десантники, выбирают Зайвеля комсоргом, — это тоже о чем-то говорит. А выдавать себя за немца и пробыть в фашистской Германии почти два года — это что? Смерть от него там ни на минуту не отступала. Даже во сне подстерегала и его. Если крыжопольскому молодому человеку что-нибудь снится, то, конечно, разговаривать во сне он будет не по-немецки. И Зайвель в конце концов попался. Ну а то, как он вырвался из этого ада, добрался до передовой, перешел линию фронта и снова воевал — разве это не одиссея? Он насквозь продырявленный, у него рана на ране. И после этого вы хотите, чтобы он работал молотобойцем?