— Ты хочешь, чтоб я еще надеялся? — воскликнул Янсен. — Если б я находился в когтях тигрицы, ты бы с большим правом могла советовать мне не терять надежды и положиться на судьбу. Но от этой женщины я не могу ждать снисхождения. На свете нет ничего беспощаднее лживости — холодной, разукрашенной, обдуманной, бессердечной, всегда притворяющейся лживости! Ненависть и злоба могут охладиться, наконец, с ними есть средства бороться, их можно одолеть и обезоружить. Но какую можно иметь надежду на успех там, где все лишь фальшивая игра и притворство; где враг рассчитывает на внешний эффект и воодушевляется, разыгрывая взятую им на себя роль. В этой жалкой натуре погасло с юных лет всякое чувство искренности, жизнь ее только роль, ее любовь и ненависть только лишь подходящая к обстоятельствам костюмировка. Нравиться людям и получать хорошее жалованье — вот самые задушевные ее стремления, самые высокие и священные ее понятия. Ей лестно казаться перед собою и другими угнетенною невинностью, обобранною женою, матерью, у которой насильно отняли ребенка, потому что она видит в этом залог сочувствия и успеха в обществе. Она отвергает все мои мольбы и предложения с достоинством беспорочной добродетели, с высокомерным гневом, вызванным моею безнравственностью, потому что знает, что я скорее соглашусь навсегда отказаться от счастья здесь, на земле, чем отдать ей ребенка. Если б ты прочла письма, которые я писал к ней в течение последних недель… Казалось, они смягчили бы даже тигрицу. А эта женщина… прочти, что она мне отвечает. Я вел втайне от тебя эту переписку, в надежде, что мне удастся принять все неприятности на себя и повергнуть к твоим ногам конечный, счастливый результат моих усилий. Я хотел, чтобы тебя миновало все горькое и недостойное; я унизился до мольбы: каких слов ни употреблял я, чтобы смягчить ее! Читай же, какой отголосок нашел я в этом каменном сердце, и скажи тогда, нужно ли в моем положении иметь особенную наклонность к отчаянию, для того чтобы утратить всякую надежду?
Он быстро подошел к большому шкафу, отомкнул ящик и вынул несколько изящных, надушенных писем, потом лег на диван и стал неподвижно глядеть в потолок.
В это время Юлия перечитывала письма. Они были написаны мелким, ровным и разборчивым почерком и таким слогом, который можно было признать за образец дипломатического искусства. В них на первый взгляд не замечалось никакой вычурности в выражениях, никаких эффектных жалоб и сетований. Совершенно безыскусственно и просто в них выражалась решимость писавшей покориться своей несчастной судьбе, так как она чувствовала себя слишком слабою и имела сердце недостаточно закаленное для того, чтобы вступить в борьбу, где противником ее был муж, которому она отдала все в жизни. На это она могла, впрочем, решиться, пока дело шло только о личном ее счастье, жертвовать которым она считала себя вправе. Но жертвовать ребенком — было сверх ее сил. Может наступить день, когда в этом ребенке пробудится потребность в материнской любви. Она не хочет, чтоб кто-нибудь был вправе сказать: у матери твоей не было сердца; она отдала тебя в чужие руки. Эти места, повторявшиеся в каждом письме, отличались особенно тщательною отделкою. В них было что-то театральное, что-то вроде заключительной эффектной выходки, которая вставляется обыкновенно в конец пьесы. Последнее, написанное лишь недавно, письмо оканчивалось следующими словами: «Я знаю все, что тебе хотелось бы так тщательно от меня скрыть. Тебя побуждает добиваться полного развода вовсе не желание прервать раз навсегда всякую связь с прошедшим и возвратить также и мне свободу, — вовсе не в этом причина твоей торопливости. Если бы допустить, что у меня такой именно характер, какой ты мне приписываешь, то я могла бы, нисколько не насилуя себя, жить так, как будто я не имею по отношению к тебе никаких обязанностей, тем более что на сцене я не ношу твоей фамилии. Нет, я знаю, почему всякое промедление в этом деле для тебя так невыносимо. Ты попался в опасные сети. Если бы моя прежняя любовь к тебе не говорила во мне сильнее оскорбленного самолюбия, то я бы ничего так пламенно не желала и ничему бы всеми силами так не содействовала, как твоей женитьбе. Она оправдала бы меня в твоих глазах, благодаря ей, в тебе пробудилось бы наконец сознание, что ты прогулял свое счастье, что ты оттолкнул единственную, верную подругу, чтобы вскормить на груди своей змею. Но мною руководят не личные интересы, а бескорыстные побуждения. Сознаюсь откровенно, я действую, впрочем, отчасти и в собственных моих интересах. Надежда дожить до той минуты, когда ты снова ко мне вернешься, слишком заманчива, чтобы не сделать для этого всего, что в моих силах. Отдать наше дитя этой чужой для него особе, которая, говорят, так же умна, как и хороша — так же хороша, как и бесчувственна!.. Этого тысячу раз благословенного ангела, являющегося мне во всех сновидениях, — отдать этой змее».