Выбрать главу

Картину, вследствие множества изображенных на ней фигур, пришлось рассматривать долго, потом стали делать критические замечания, которые художник выслушивал без возражения и, по-видимому, довольно равнодушно. Только мнения Янсена ждал он с некоторым волнением, но тот, по своему обыкновению, молчал и лишь пальцем указывал на более слабые места.

Один только Эдуард Россель, как ни в чем не бывало, остался сидеть в покойном своем кресле, посматривал оттуда на залу и рисунки в маленький бинокль.

Розенбуш, высокий тенор которого принимал деятельное участие в хоре восторженных похвал, встретивших рисунок, обратился к сибариту.

— Ну, что же? — весело вскричал он, — не угодно разве будет блаженным богам сойти долу и бросить милостивый взор на произведение этого смертного?

— Прости, дорогой Розанчик, — отвечал толстяк, понижая голос для того, чтобы его не слышал Коле. — Ты знаешь, я не люблю бегать за прекрасным, а предпочитаю, чтобы оно подходило ко мне само. Потолок Сикстинской капеллы оттого-то и произвел на меня такое сильное впечатление, что я мог любоваться им, лежа на спине. Что касается до воздвигнутого на этой картине небесного здания, то, право, я не настолько ловок, чтобы мог без головокружения взобраться на семь его уступов. Пожалуй, когда вы все насмотритесь вдоволь, я пододвину туда стул и посмотрю тоже в свою очередь. Впрочем, не лучше ли будет сделать это завтра на свежую голову?

— Мне было бы очень приятно, Россель, принести вам завтра рисунок, — проговорил художник, который хотя и был обыкновенно бледен, но на этот раз сильно покраснел от насмешливых слов, достигших до его чуткого уха.

— Вам было бы приятно? — качая головою, сказал Эдуард. — Нет, почтеннейший, если вы кое-что уж услышали, то лучше будет говорить честно; не станем маскироваться, по крайней мере хоть здесь, в раю. Вы знаете, что вообще от всех чересчур замысловатых картин у меня болит голова, что одна бесхитростная тициановская Венера вознаграждает меня за целый Олимп наиумнейших сюжетов, карабкающихся, подобно длинноногим муравьям, на каравай аллегории. Мы с вами старые антиподы, что нисколько, впрочем, не мешает нам быть друзьями. Напротив, когда я вижу, как вы вместе с вашими созданиями от избытка ума спадаете все более и более с тела, то, кроме глубокого уважения, начинаю я чувствовать к вам еще и сердечное сожаление. Выдержать бы вас, приятель, на молочном лечении, у полных сосцов старухи матушки-природы, да заставить вас позаняться вместо художественных идей живым художественным мясом…

— Не всякому дереву дана прочная кора, — несмело проговорил художник.

— Конечно! Но вы уж совсем без кожуры. Вы показываете наружу всю сложную систему ваших клеточек и волокон, так что мне ясно видно, каким именно образом поднимаются и опускаются там соки ваших идей. Положим, что все это удивительно и назидательно, но уже никак не художественно. Истинное искусство должно представлять нам природу в лучшем ее значении, но без хитростей напускного остроумия, без всяких побрякушек, поэтических украшений и философских тонкостей — простую непосредственную природу, очищенную пламенем гения от всяких случайных погрешностей и недостатков. Глядя, например, на покоящуюся женщину, или на маститого римского сенатора, или на поклонение волхвов, — разве может прийти в голову что-нибудь такое особенно умное? Тут мозгам не задается никакой работы, а между тем картина восхищает нас, даже издали, восхищает своим рисунком, прелестью красок, простым, но царственным чувством, редко и даже почти никогда не встречающимся в действительной природе без примеси чего-нибудь пошлого. А при взгляде на такое нарисованное стихотворение… всякий раз хочется посмотреть, не нарисовал ли уж художник кстати внизу особых примечаний для объяснения текста. Впрочем, той же цели достигает и печатный листок. «Картина с описанием»: да это просто находка для милейшего филистера, называющего искусство образовательным, потому что рассчитывает на него для пополнения пробелов в своем образовании; такой филистер счастлив уже тем, что картина заставляет его вообще мыслить. Я же говорю: да здравствует такое искусство, которое восхищало бы нас настолько, чтобы нам даже и думать-то не приходило в голову! А теперь дайте мне пить!

Шнец налил ему рюмку, которую он выпил залпом, устав от длинной своей тирады. Наступило тяжелое молчание; резкий тон Росселя неприятно подействовал даже и на тех, кто был одного с ним мнения. Затем с конца стола послышался мягкий, несколько глухой голос старого Шёпфа, взявшего на себя защищать Коле.