Да, мои лёгкие не болят, а вот у мамы болит желудок… Очень сильно болит у неё желудок! Профессор в тюбетейке сказал, что перед смертью будет болеть невыносимо… Так и сказал: перед смертью… үлем алдыннан… А может, мама давно уже… Нет, нет, это невозможно! Я в письме просил: если что – телеграмму.
Правда, срок, определённый профессором, уже подходит. И вот-вот принесут телеграмму. А я и похоронить не смогу поехать. Врач сказал: всё лечение сведёшь на нет. Поедешь – в пути кровь может хлынуть изо рта и из носа… В такие минуты свернувшаяся кровь забивает дыхательные пути, и человек умирает. Родные писали из деревни; не вздумай, то, что мог сделать для матери, уже сделал, лечись, твоё возвращение может оказаться для нас вторым горем. Да и мать говорит: передайте сыну… Издали прощаюсь… Пусть не выходит, ни на минуту не выходит от больницы… Если вздумает ослушаться – рассержусь… не прощу… А у меня ничего не болит. Вот уже целый день. Если и съезжу потихоньку домой, может, ничего не случится? Врач говорит: даже если кровь не хлынет, ты в дороге утомишься, похудеешь. А это значит, туберкулёз, обрадовавшись, снова прыгнет на тебя, как кошка. Он очень любит, когда люди истощены. Ну и что? Я не боюсь истощения. Только крови боюсь. Не хочу умирать. Нет, нисколько не хочу умирать…
А мама? Ей хочется умирать?
Но это не совсем правильно – так спрашивать. Мать в безвыходном положении. Её ничто уже не спасёт. А у меня, кажется, ещё есть шанс. Последняя возможность. А именно – шесть месяцев подряд лечиться, не выходя из палаты. Я решил воспользоваться этой возможностью, чтобы сейчас не умереть, а немного пожить. Мама, ты простишь меня за это? Я не смогу вернуться, мама, я остаюсь… Далеко от тебя, от деревни, далеко от друзей, от Казани, среди густого соснового леса, в крохотной палате-одиночке, как сирота. С надеждой, что меня спасут. Ты уже без меня уйдёшь, дорогая моя мама… Говорить об этом нехорошо, наверно, пока ты жива… Но я не громко об этом говорю, а тихо, в мыслях… Никто, кроме тебя, не услышит, не узнает. А ты ведь услышишь? Звезда звезде передаст. Птица птице. А если я опоздал со своим объяснением – жук жуку, червячок червячку… Я тебя бесконечно любил и люблю, и буду любить, пока сам живой. Я знаю, ты меня тоже любила, как любила всех своих детей. Нельзя расставаться, но всегда расстаются родители с детьми. Но что-то же передаётся? Что же я сохраню, моя милая, от тебя? Имя твоё? Привычку к работе? Верность родной земле? Но что-то же останется и войдёт в мою дочь, а от неё передастся моим внукам… Мы – атеисты, ничего не знаем, хотя расщепили весь мир.
Когда ты вышла из больницы, старенькое твоё платье из сатина, блестящее то ли от многочисленных утюгов, а то ли сохранившее первоначальный магазинный блеск, мы оставили у себя в городской квартире, на память о тебе. Оно серенькое, с жёлтыми цветочками и крестиками по подолу. Когда я вспомню о тебе, я достану его из шкафа. Как будто в шкафу день и ночь ты, бесплотная, стоишь… А если заплачу – а я, наверно, заплачу, – я слёзы вытру об эти жёлтые цветики, об эти блёкло-красные кресты. Это платьишко никогда не постареет, мама, кровью не изойдёт и от рака не потемнеет. Будет всегда блестеть – просвечивать, как душа твоя, мама… В руки возьму – по рукам светлые блики побегут и в сердце проникнут… Прости меня, прости меня, прости, прости, прости…
Глава вторая. Смерть
После операции она жила три месяца. Когда наступил февраль и начались метели, она уже ничего не могла есть. Фекиля-апа исхудала, стала восково-жёлтой, а потом и вовсе чёрной, как старый воск.
Но она не была ещё мёртвой. Она ещё дышала и полузакрытыми глазами видела окружающий мир, потому что ей вливали глюкозу и кололи наркотики. После укола ей становилось легко, ничего не болело. Она слышала, как кричит петух у соседей. Как возле ворот Чтуп-дедей бранит мальчишек. И Фекиля-апа иногда даже улыбалась.
Она могла разговаривать, но о чём и с кем говорить? С людьми, которые рядом, обо всём уже было переговорено. Одно её беспокоило: она умрёт, и за шестьдесят лет не шагнув, а ведь старшие сёстры дожили до семидесяти, мать её умерла в восемьдесят восемь. Значит, было ей богом отпущено лет семьдесят, не меньше, но вот она умирает и никому не может отдать эти десять лет, как могла бы отдать неиспользованные деньги или одежды из сундука. Несправедливо. Но если она не может отдать, возможно, она ещё поживёт? Но зачем, зачем такие муки?..