Ладно, чего уж теперь делать – всё осталось позади. Хорошо хоть, Чтуп-дедей его помнит и уважает. И меня рядом с ним положит. Обещал из ружья выстрелить два раза – за моего мужа и за меня… Я ему там, в земле, обо всём расскажу. Детей подняла, хорошими людьми стали. И муж мой простит меня. И я ему всю вину на этом свете прощу…
Вот мне снова делают укол. Сейчас начнёт клонить в сон, тело сладко занемеет… И может быть, я уже больше не проснусь. Если так, прощайте дети. Прощай свет в окне. Прощайте, родные стены, мох между брёвнами, который в детстве курили мои мальчики – я ведь знаю. Прощай, игла, ты сейчас входишь в моё тело, разрывая жилочки… Здравствуй, сырая земля, муж, тишина.
Она уснула. Но она ещё проснётся – и не раз. Потому что у неё крепкое сердце.
Когда она лежала в больнице, врачи изумлялись: «Фекиля-апа! Сердце твоё работает, как часы Гринвича!» – «Не знаю, кто такой Гринвич, – думала Фекиля-апа, – только зачем мне уносить с собой такое здоровое сердце? Оставить бы кому-нибудь из детей. Говорят, нынче пересаживают».
Но, конечно, она ошибалась. Она уже отдала своё сердце раньше. Кусочками хлеба, глотком сохранённого молока, лаской рук своих ороговевших она отдала своё сердце людям. И теперь вот лежит на старой перине, в шею уткнулось вылезшее пёрышко.
Сама она сидеть не может, ей надо помочь. А если подушками не подпереть, голова падает. Поэтому дочка Роза усаживает её спиной к стене, справа и слева кладёт подушки и под затылок суёт подушку. И Фекиля-апа растерянно сидит, как ребёнок, глядя перед собой. Но долго так не получается, потому что начинает болеть в животе.
– Опять взыграл, – бормочет Фекиля-апа. – Стоит шевельнуться – начинает, как змея, играть. До самого горла огнём поднимается. Пока снова не лягу, он не успокоится. Ну никак. Вот нечистая сила!..
Полежав, она снова просит усадить её. Ей хочется видеть дом, хотя бы вот так, сидя. «Когда лежишь на спине, – объясняет она, едва шевеля губами, Розе (а может быть, ей кажется, что объясняет, а сама только думает?) – когда навзничь ляжешь, глаза видят один потолок. Три месяца ведь уж лежу. А когда сядешь – весь дом видно, и дверь видно, и вешалку возле неё, старый брезентовый плащ мужа… И дощатую полку над ней, крем для сапог… а ещё видно другую дверь – в переднюю ведёт… Стол и старый диван… Помню, пружина вырвалась – и Тимер стрелял в потолок при помощи этой пружины, используя вместо пули кусочки сырой картошки… И ещё видно угол печи. А вот чело печи не ухвачу… надо голову повернуть… А голову повернуть сил нет».
– Роза… доченька… – она страдальчески скашивает глаза влево. – Роза… – Ей хочется увидеть устье печи, огонь под котлом.
Дочь подходит и привычно поворачивает чуть влево лежащую на подушке голову матери.
– Эйе… – шепчет Фекиля-апа, – так… – и, собрав все силы, устремляет взор на чёрное нутро очага. Да, да, она всё различает. Полукруглый свод… Закопчённые кирпичи… Каждый день, каждую зорьку, принеся со двора, из-под навеса, мелко нарубленные, сложенные ещё летом сухие дрова, Фекиля-апа разжигала в этой дыре огонь. Над устьем печи – ниша, в ней сохнут шерстяные варежки. Фекиля-апа всегда надевала эти белые варежки, выходя во двор за дровами. И когда шла по воду в студёные дни, надевала, и когда выбегала присмотреть за скотом. Зайдя с мороза, она и нос утирала этими варежками. Вот уже три месяца, как эти варежки при ней никто не надевает. Хоть бы раз использовали, неужто руки не зябнут? Словно котята, забравшиеся погреться в нишу, лежат они белые, сирые, и не шевелятся вот уже три месяца…
Вдруг Фекиле-апа показалось – в печи красные языки огня. Они бегут изнутри, ласковые и бесшумные, и в лицо больной женщине ударяет мягкое, нежное тепло. «Тепло очага – это тебе не электрическое тепло, – думает Фекиля-апа. – Посидишь возле электрической плиты, голова начинает болеть, тошнит. А тепло углей – совсем другое. Нет ничего мягче и заботливей, чем тепло горящих дров».
Воображаемое пламя в печи отгорело. И на дне устья, посапывая, улеглись красные угли. «Самая пора блины печь… Я люблю печь блины на молодых углях. Особенно вкусно получается! А ещё можно такие угли в большой чугунок засыпать, старой сковородкой прикрыть. Они погаснут, не рассыпаясь, сохранив блестящие грани. И потом как хороши эти угли для самовара! Пять-шесть кусочков – и на тебе, за минуту вскипятят самовар. Хорошие угли… – Продолжала любоваться женщина невидимым огнём. – Никакого тебе угара, потому что сейчас самый шумный жар. А минут на двадцать замешкаешься – пропадёт твой уголь, в золу превратится. А зола – она ни для выпечки хлеба, ни для супа не годится. Только зубы чистить. А вот если успел угли отгрести направо, в маленький очажок, в глубине кирпичи остаются тёмно-красными, аж горят, задень кочергой – искры. Теперь хоть хлеб туда… хоть картошку накидай…»