Выбрать главу

Весна в этот год припозднилась: до конца марта гуляли певучие метели, будто и не март был, а зима; на тайгу и луга обрушивалась бесконечная мечущаяся снеговая завеса; но вот в одно утро морозы схлынули, с крыш закапало и через сутки все преобразилось: посерело, потемнело, дороги и тротуары стали черными, дома в городе как бы приподнялись, расширились, приблизились друг к другу; оживленно на все лады зачирикали воробьи, вокруг зашуршало, застучало, забулькало — повеяло беспокойной весной.

Он не любил дневной город. И не столь из-за непривычной деревенскому жителю сутолоки, сколь из-за шума, который, казалось, густел с каждой минутой, проникая везде, во все, был ощутим как что-то материальное, весомое. И еще из-за воздуха… Воздух! Только перед утром, когда город еще дремал и печально мигали уличные фонари, воздух был почти таким же легким, пронизанным ароматом лесов и лугов, как и в деревне; в эту пору чистота бездонного неба как будто сходила на землю, и Егор, привыкший вставать спозаранку, любил шататься на рассвете по улицам.

К середине апреля опять откуда-то нанесло холода — частое явление в Сибири — и ночами крепко подстывало. Это было кстати, а то как бы добираться до совхоза — в распутицу, бывает, люди по неделям «загорают» в городе.

Ехали в «газике» всю ночь и все утро. Как всегда, качало и кидало из стороны в сторону, застревали не раз, но упрямо ехали. Егору не спалось; он вообще мало спал — по пять, шесть часов в сутки и дивился, как это люди могут спать больше, даже днем прихватывают.

Он давно подметил: в дороге легко думается. Но если едешь не в телеге, не в санях, не в кузове грузовика, а в нелюдном поезде или в теплой автомашине. Думалось почему-то только о работе, о мастерской. До чего же услужлива память. Но услужливость, пожалуй, несколько однобокая — выхватывает из прошлого все больше негативные сцены, хотя огорчения и неудачи идут в одном ряду с удовлетворением и радостью, и время наше в общем-то щедро на радости.

Жизнь во все годы упрямо ставила на пути Егора барьеры. Жизнь всем ставит какие-то барьеры, но к Егору она проявляла, пожалуй, особое пристрастие. Он не знает, кто его отец. Покойная мать никогда не вспоминала о нем. Когда Егор, еще мальчишкой, спрашивал: «А где мой папа?», она, не глядя на сына, отвечала торопливо: «Умер. Понял: давно уже умер твой папа!» Деревенские слухи кое-что прояснили, и, став взрослым, он сказал однажды: «Ответь мне, если можешь, жив ли мой отец, где и кем он работает?» Мать уронила голову на стол, заплакала — она ничего этого не знала, и он больше никогда не спрашивал об отце.

Как-то в праздник, пропустив с подружками по две-три стопки и захмелев, она подсела к телевизору. И вдруг резко вскочила, еще выпила вина и проговорила неожиданно сердито: «Этот артист похож на твоего отца. Смотри! Ишь, какого негодяя и обманщика играет. Вылитый отец. Смотри! Ты ведь когда-то спрашивал». И заплакала.

Потом были срочная служба в армии, в дальневосточных болотах, у беспокойной границы, учеба в институте на ограниченном пайке — мать болела, а кто еще, кроме нее, мог помочь ему. И когда мать слегла в постель, перевелся на заочное отделение и стал работать слесарем в совхозной мастерской. Здесь ему в общем-то везло: вскоре его назначили временно исполняющим обязанности заведующего мастерской, а потом и окончательно утвердили в этой должности. Он женился.

Больше всего маячил в памяти Михаил Зайцев, слесарь, человек лет тридцати с небольшим, такого же возраста, как и сам Егор.

…Июльский полдень. За изгородью, окружающей мастерскую, тянутся поля, там остро, одурманивающе пахнет сырыми травами и слышен монотонный стрекот кузнечиков. А в мастерской… Тут как на маленьком заводе: пахнет машинами, земля тяжело утоптана и черна; шумят токарные станки и слышатся грубые удары о металл. Только один станок мертвенно неподвижен и тих. Он сломался.

Егор подошел к Зайцеву и протянул наряд на работу, в котором написано, что надо делать, за какое время и при какой расценке. Зайцев отвечает не сразу. И как отвечает: