— Так, Филипп, — подтвердила Авдотья. — Правду толкуешь, никакого вранья.
— А таперь я спрошу, — продолжал Филька. — Спрошу: по какой причине так все получилось, что ты, баба, с детишками, будто оступившись в яму, в беду угодила?
— Не знаю, — помотала головой Авдотья. — Может, оттого мы в беде, что бога прогневили.
— Нет, баба, бог тут ни при чем, — убежденно говорит Филька. — Тут причина одна — все вы считались ответчиками: и мужик твой, и ты, его женка, с ним вместе, и детишки. Таперь же, как Горький высказался в газетке, все будет по-другому. Вам с мужиком ходить в ответчиках, а дети от вас отделяются, в ответчиках их держать не будут. И оттого их с Михеевых полатей можно снять и в школу отправить, пущай учатся, может быть, кончат две группы. Поняла?
— Теперь поняла, Филипп.
— А про матерей в газетке ничего не сказано, — помолчав, добавил Филька. — Так что тебе, пока не смилостивится наш бригадир, придется прятаться у меня в подпольях.
— Ничего, мне и в подпольях хорошо, — взволнованным голосом сказала Авдотья. — А за своих ребятишек я шибко рада.
— Ладно, баба, радуйся, — дал милостивое согласие Филька. — А покуда суд да дело, ты мне, девка, картошки в чугунке свари. Я вчера после кина в карты полведра выиграл. Смотри... — И показывает на ведро, что стоит у порога. — В мундерах свари, чтоб рассыпчатые получились. С солью пожуем вместе с тобой вприкуску.
— Сварю, — говорит Авдотья. — Только дровишек-то у нас с тобой нету, принес бы с улки, Филипп, охапку.
— Сама сходи за дровами, — говорит Филька. — Дрова — бабье дело. Тебе все одно после ночного сидения в подпольях на улку выйти требуется...
Декабрь — зябкий, колючий. Дни в году самые короткие. День декабрьский, говорят, короче воробьиного носа. Не успеет солнце выкатиться из-за тальников, что за рекой, как в те же тальники, только в другом углу, вскоре и закатится, как в яму. На деревах нависла седая кухта, двери домов — в куржаке. Мерзнут, сидя на кольях, несчастные сороки. Завывают по-волчьи, высунувшись из убогих конур, сторожевые псы. Тоскливо от их воя.
Ночи стоят звонкие, месячные, звездные. Некрепкие звезды то и дело срываются, падают вниз, в снега.
В одну из таких ночей Авдотья, облачившись в дубленую шубенку и подшитые кожей пимы, покрепче закутавшись в полушалок, выходит за околицу. Сзади волочатся за нею санки с розвальнями, их тянет за собой Авдотья на веревке. На санках холщовый полог, валек, которым бабы на реке, на льду, возле темной проруби вываренное в золе холщовое белье колотят.
Шагает по мерзлой дороге Авдотья в поля, за поскотину, путь ей освещают звезды.
Стужа сухая, клящая, сибирская, без ветра. Но идти сквозь мороз легко. И потому легко, кажется, что в душе у Авдотьи былого отчаяния, как еще вчера, нету. В душе у Авдотьи угольком затлела надежда. Не соврал Филька, сказал правду. В самом деле, писатель Горький, добрый, видать, человек, в газете высказался, что дети за отцов не ответчики, и их потому надо жалеть и обучать грамоте. В тот же день, выбравшись из подпольного убежища, повела Авдотья Митрия с Иваном, сыновей своих, в школу. Серафима Федоровна, учительница, посмотрела метрические свидетельства о рождении сыновей, убедилась, что ребята годны в школу, и посадила их в первый класс. И тетрадки им выдала, и один на двоих затрепанный букварь. А когда Авдотья, устроив ребят, возвращалась деревней из школы, повстречалась на улке случайно с колхозным бригадиром. Обычно, встретив Авдотью, жену замаратого Захария, он смотрел на нее сердито и спрашивал: скоро ли она уедет из деревни. Но на этот раз он промолчал, даже, кажется, головой кивнул в ответ на ее приниженный поклон. Видно, он, как и Филька, знает о газетке, где про детей хорошее написано. И Михей, зять, тоже маленько смягчился к Авдотье, разрешил ей жить возле детей и определил ей место — на полатях вместе с Митрием и Иваном. Так сказал Михей, давая согласие на ее временное проживание в своем доме.
— Дети за отцов не ответчики, — медлительно выговорил он, — это я понимаю. А ответчица аль нет мать, про это мне пока неизвестно. Думаю, что и ее тоже, как и детей, вскорости из ответчиков вычеркнут. Потому я и даю тебе разрешение проживать в моем доме вместе со своими детишками — на полатях. Сиди в верхотуре и нос не высовывай на улицу, не то и на меня колхозный бригадир озлится. И ишо предупреждаю: кормить я вас не буду, сама добывай свой хлеб. У меня, по нонешним временам, знаешь, каждый кусок на счету.