Выбрать главу

Поверху порывами носился ветер, трепля и раскачивая макушки деревьев, которые шумели густой листвой. Мощные же стволы внизу были неподвижны и безмолвны. Лишь иногда раздавался слабый приглушенный стон старой, разросшейся рогулиной сосны, страдающей от тяжести лет, да березы, растущие кое-где в тесном соприкосновении, тонким скрипом выдавали свое недовольство ветром, который их пошатывал.

Издали березы казались белыми, а вблизи можно было разглядеть на них черную краску: поперечные темные полосы проходили по белому стволу; на иных березах поперечных полос было больше, на иных — меньше, но чисто белых берез не было. Рядом — росли молодые дубки, их тонкие, вытянувшиеся вверх, крепкие стволы на фоне берез казались чисто черными.

Двое встретились в городе случайно вчера. Не виделись они друг с другом уже никак лет двадцать с лишним, и, встретившись на набережной возле гостиницы, узнали друг друга, и обрадовались, хотя в молодости, когда судьба свела их для совместного проживания, нельзя сказать, что они питали интерес друг к другу или симпатию. Скорей наоборот, они были неприятны друг другу, и это проявлялось в отношениях. Однако двадцать с лишним лет, прожитые порознь, сгладили в их памяти все плохое, оставив только то, что было не неприятно вспомнить обоим. Они долго сидели в гостиничном ресторане, по-дружески беседовали и, расставаясь вечером, условились назавтра провести день вместе и прогуляться по лесу, который начинался сразу за рекой, близ города, а кончался незнамо где.

По годам они были одинаковы, еще не стары, но уже и не молоды, вдоволь пожившие на свете мужчины.

Одного из них, приезжего, звали Чупровым. Он был высок, плечист, массивен. При грузности и массивности тела, однако, он вышагивал легко, упруго, на его круглом лице просвечивал румянец, выдававший в нем здоровье и силу. Глаза, крупные, красивые, серые, блестели, и улыбка не переставала приятно изгибать его красные, с чувственным оттенком губы. Одет Чупров был по-современному: дорогой костюм из немнущегося химического полотна, лакированные на ногах туфли, которые говорили о том, что их обладатель любил наряжаться, а также о том, что он давно преодолел материальные трудности и располагал каким ни на есть достатком. Другого, здешнего, звали Кабылкиным. Он был мал ростом, узок в плечах, сух телом, востер лицом. Маленькие карие глазки его смотрели на мир, казалось, подозрительно и зорко, он не смотрел, казалось, а буравил взглядом все, на что падало его внимание. В легком спортивном пиджачке, в потертых джинсах и дешевых туфлях с дырками, он издали походил на мальчишку. Говорил он громко, надтреснуто, так и казалось, когда он говорил, обломком стекла царапают по железному листу.

А голос Чупрова, в отличие от голоса Кабылкина, был бархатист и сочен, этакий густой басок, мягкий, добродушный, как майский громок, издали вещающий грибной дождик и теплые на дорогах лужи, в которых так весело и приятно бродить детям, засучив штаны до коленок.

Чупров в эти русские, далекие для него края приехал в отпуск. Каждые два года он так делал — уезжал с Дальнего Востока, где он жил и работал, надолго в Россию и отдыхал в разных местах. Здесь, в Средней полосе, он был впервые, в лесу себя чувствовал чужим, но красивая, здоровая наружность так гармонировала с этими мощными деревами — белыми березами, черными дубками и теряющимися среди березняка и дубняка корявыми осинами. Он бодро шагал по извилистой тропе впереди, и Кабылкин, едва за ним поспевая, глядел ему в спину с любованием и даже, кажется, с неосознанной завистью, что бывает подчас со всяким, кто считает, что мать-природа его чем-то обделила.

В молодые годы, когда Кабылкин с Чупровым знали друг друга, их связывала совместная служба в армии — предмет их вчерашних разговоров и воспоминаний. Чупров был младшим командиром, Кабылкин — рядовым. Чупров, подчиняясь сам, еще и повелевал, Кабылкин только подчинялся. Положение в армии у них было разное, и люди они были разные, но о чем поговорить, что вспомнить, нашлось обоим на целый вечер. Как на взморье взводом ездили, как по Риге, прекрасному городу, патрулировали... Приятно было вспоминать о далеких годах: это же была их юность, неповторимое золотое время.

Двое шли, извилистая тропа уводила их все в глубь леса. Она была торная, много хоженная, но вдруг, разветвившись на несколько рукавов, она становилась едва различимой в пожелтело-поникшей августовской траве. Лето нынче стояло засушливое, дожди выпадали изредка, высохшая земля давала мало соков, а солнце жгло, и оттого деревья, чтобы освободиться от лишней, тяготившей их одежды, сбрасывали часть пожухлой, скоробившейся листвы, которая сухо и шумно шуршала под ногами. В иных местах листвы насыпалось так много, что тропа терялась из виду, и тогда наши путники брели наугад, напропалую, куда кривая выведет, позабыв о том, что один из них, Чупров, в этих местах впервые, а Кабылкин по своему характеру и работе был человек сугубо городской, железнодорожник. Пересекали они солнечные поляны, покрытые пожухлой травой, опушки леса, где так всегда хочется увидеть пустую, из звонкого сосняка, избицу, посидеть в ней на лавке для роздыха или, еще лучше, пожить в ней бездумно, не зная никаких забот, несколько дней. Серые кочкарниковые низины сменялись сухими гривами, горелые, но уже покрытые молодым подростом «площадя» — просеками, уходящими в бесконечность. Пересекли они и насыпь, — когда-то здесь пролегла железная дорога, но теперь от нее остались только старые, полусгнившие шпалы да гравий, на котором росли молодые березки да неприхотливые ивы. Лес, старый, русский, многолико-прекрасный, обступил и захватил Кабылкина с Чупровым, и они, кто знает, может, впервые за всю свою жизнь так глубоко и полно вдыхали в себя древесную свежесть, наслаждались красотой меняющихся картин.