Выбрать главу

— Что вам надо? — пропел над нами мелодичный голос. — Вы ко мне?

Дядя Тигляй объяснил: замерзли Чуркины, производится сбор на похороны.

— Сбор? — пропел над нами голос. — А кто вам разрешил это делать? Вы согласовали этот вопрос с поселковым Советом?

— Как то есть... — забормотал дядя Тигляй. — Мы сами... Понимаете, нужда...

— Я понимаю, — перебила Серафима Федоровна. — Сбор и все такое. Но и вы, товарищ, поймите, ведь не при старом режиме мы живем, чтобы ходить по дворам и собирать на нужду. На руднике есть профсоюз, касса взаимопомощи. Наконец, установлены какие-то порядки... Ну, например, должен существовать какой-то список, то есть лист бумаги... А то шапка, и я должна опустить в нее монету... Как-то я не могу вот так. Простите, я сочувствующая и не имею права потворствовать стихии. Подобные начинания, кажется мне, должны быть организованы свыше.

— Значит, не даете? — спросил дядя Тигляй, топчась на одном месте.

— Я же сказала: не могу потворствовать стихии, это против моих убеждений.

— Ладно, и на том спасибо, — сказал дядя Тигляй. — Без вас обойдемся... А где бабка Утиный Нос?

— Секлетинья Георгиевна? Она ушла в ларек за хлебом.

— До сиданьица, — попрощался дядя Тигляй. — Извините, что потревожили. — И нам: — Пошли, ребята!

Мы высыпали на крыльцо, под слякоть и снег. Мимо по дороге, еще на телеге, так как снег то выпадал, то таял, везли с Сосновки, где жили бондари, столяры и плотники, четыре креста — один крупный, три других поменьше. При виде сосновых крестов дядя Тигляй стал на месте и склонил мокрую от снега голову. Мы тоже сняли шапки...

Прошло с тех пор много лет, но так живо и отчетливо помню те молчаливые, многолюдные похороны, вой и плач баб, скрип саней — в день похорон выпал обильный, сухой уже снег, тяжелые осенние тучи над головой, тихие голоса людей. Много-много людей хоронило Чуркиных, весь рудник, исключая, может быть, шахтеров, находящихся под землей на смене. А была ли среди людей сочувствующая Серафима Федоровна — не помню. Да я и не думал о ней. И каждый из нас, мальчишек с Выездной улицы, больше не думал о ней, Серафиме Федоровне, новенькая, прекрасная, молодая. Она лишилась навсегда нашей любви к ней...

Мальчишки бывают безжалостны. Помню, чем-то не угодила нам всего один раз добрейшая бабка Утиный Нос. И мы мстили ей. Мы закатывали на гору старое тележное колесо и пускали его вниз. И оно, катясь, с грохотом ударялось о стену бабкиного домишки. Это было до того, как поселилась в нем сочувствующая. Мы разлюбили сочувствующую. Мы могли бы и ей досадить, пустив с горы колесо. Но мы почему-то не сделали этого. Должно быть, уже тогда зародилась в нашем сознании мысль о нашей причастности к большой жизни, трудной и горестной. Так при чем же тут круглое колесо!..

Куриная слепота

Моей матери, поднимавшей нас с братцем Митрием на ноги, было трудно. Она не владела грамотой, то есть не умела ни читать, ни писать, и оттого, когда она устраивалась на работу, ее обычно определяли на подсобную, не требующую никакой квалификации. Под Томском, в городке она обрубала на порубочной деляне с деревьев сучья. В совхозе Зоркальцевском обивала штукатурной дранкой стены. В Томском городе мостила булыжником мостовую. На руднике Берикульском, куда мы втроем приехали в поисках счастья, в шахте сортировала руду. За свою работу она получала немного, нам втроем, растягивая, едва хватало на месяц. Жили мы скудно, мать тужила о покойном отце: если бы он был жив, все у нас было бы по-другому...

То, что матери в те далекие, тридцатые годы приходилось тяжело, я осознал позднее. А тогда я, несмышленыш, ни во что глубоко не вникая, жил совместно с большинством людей в радостном возбуждении и неистовом оптимизме. Каждый день по поддельным входным билетам ходил я в клуб — смотрел «картины» и, выйдя из темноты кинозала на свет улицы, вместе с товарищами, такими же, как и я, мальчишками, обсуждал горячо и возбужденно только что пережитое и до сердечной боли прочувствованные события: штурм Зимнего, подвиги Чапая, похождения летчиков-истребителей.

Я возвращаюсь домой и жалею, что с некоторых пор мы живем вдвоем с матерью, что братец Митрий поступил в ФЗО учиться на бурильщика, живет в общежитии, и мне не с кем поделиться своими впечатлениями. Мать, пока я в клубе смотрел кино, вернулась со смены и устраивается на своем жестком топчане спать. Я подсаживаюсь к ней и начинаю рассказывать. Я говорю о том и о другом, мать слушает, лежа на топчане. Я увлечен рассказом и не замечаю ее усталости. Я не вижу ни осунувшегося после шахты ее лица, ни черных под глазами кругов. Она слушает меня или делает вид, глаза у нее слипаются, и она говорит сонным голосом: ладно, ступай, так я пристала! — и только тогда я оставляю ее одну...