— Значит, это вы, дядя Митя, в жилуправлении наябедничали? — спросил я, чакая на голом полу зубами.
— Не задавай таких глупых вопросов, мой мальчик, — ответил ласковым голосом дядя Митя. — Если хочешь жить, то будь стратегом, а в мелочи жизни не лезь, ибо это не твоего ума дело.
Щелкнул выключатель, наступила кромешная тьма. Мастер потока вскоре спал сном праведника, осторожно похрапывая, а мне не спалось. Я ворочался на голом полу с бока на бок и думал о своей судьбе. Впервые, кажется, за три месяца, пока я работаю на заводе, я, перед тем как заснуть, думал не о сводках, которые мне завтра читать, а о своей дальнейшей участи.
К утру в душе у меня созрело решение: уеду в горы, к матери! Сбегу с завода — уеду! А ежли поймают, станут возвращать обратно, я метрическую выпись покажу, подделку покажу — год я себе прибавил и раньше времени сделался совершеннолетним.
Утром, как ушла ночная темнота, я отправился на товарную станцию Томск-II, где я собирался сесть на грузовой поезд и уехать домой в горы, на рудник Берикульский, где я рос и воспитывался...
Пимы
Второй час ночи. Город Тарасов, кишкой вытянувшийся повдоль правого нагорного берега Тарасовки, покрытой угластым, вставшим на дыбы торосистым льдом, погружен в беспробудный сон. Деревянные, старокупеческие дома давно не светятся, на столбах редкие горят желтые электрические фонари. Тихо, глухо, как в густом материковом лесу. Лишь с шипением и взвывами метет ноябрьская поземка да изредка трусливо взлаивают подкрылечные жители — сторожевые псы.
В одном их похилившихся на окраине домишек, в крохотной коммунальной квартире — не спят. Горит подвешенная к потолку сорокасвечовая лампочка, освещая скромное, если не сказать убогое, убранство: стол, две железные кровати, полку с книгами, табуретки, — и двух бодрствующих жильцов — мать с сыном. Сын молод, ему двадцать пять, он только что отслужил в армии и приехал в Тарасов на жительство; мать еще не старуха, но время уже изрядно над ней поработало — и морщины на лице, и телом, к старости, она суха, легка. Мать, укутанная в поношенную шаль с кистями, сидит на своей кровати, слушает. Сын говорит. Он полулежит на своей железной койке, опершись локтем на подушку, и говорит, точнее, изливает перед матерью скопившиеся обиды.
Ваня — так звать сына — на действительной служил долго, на целых восемь лет его задержали: призвали еще в войну, а уволили в запас лишь в начале осени 1952 года. Демобилизовавшись, он, располагая махоньким образованием — семь классов средней школы — по счастливому случаю, а точнее, по капризу редактора, ради пробы, что получится, поступил в газету, где служат что ни на есть с самым высшим образованием. Как понимает сына мать, Ване среди молодых людей с высоким образованием, которым он не располагает, трудно, и оттого он обижается. А трудно ему не потому, что он меньше знает или хуже пишет: и знаний, читая книги, он накопил немало, и пишет, занимаясь в армии этим каждый день, он не хуже других, а потому, что язык у него плохо подвешен. Начнет на совещании говорить — товарищи над ним посмеиваются, над косным языком его смеются, над деревенскими словечками, и оттого смотрят на него свысока, снисходительно.
— А ты, сынок, не сокрушайся, — ответно советует Ване мать. — Они без зла, с лаской смеются. А по-другому как к тебе и относиться нельзя. Ты же добрый, безобидный, да и писать самоучкой научился. Сам же рассказывал: и на пиво, как своего, тебя звали, молодец говорили, — какого рожна тебе еще надо! А насчет насмешек, так ты их не замечай. Посмеются да перестанут. Сам же учись, слушай, как они между собой говорят, вот я оботрешься среди умных людей со временем.
— Обидно, — ноет самолюбивый Ваня. — Получается, я глупее их.
— Был у нас в деревне, — делится утешительными мыслями мать, — старик один, сказки сказывал, Михеюшка. Говорит — не понять. А как начнет сказки сказывать, вся деревня набьется в избу. С вечера до зари слушают Михеюшку. А краснобай — что в нем толку! И такой у нас был в деревне: языком молол, как мельница, просмешничал. А за что ни возьмется, ничего не получается, беспелюха.
Ваня слушает внимательно, находит, мать во многом права, вспоминает вычитанные некогда в книжке слова Горького или, может, кого другого: кто хорошо говорит, тот плохо делает, — и успокаивается, обида его пропадает. И он начинает думать о завтрашнем дне: проснется — на службу пойдет, в редакцию, в веселой интересной работе день пройдет, что-нибудь Ваня хорошее напишет или выправит присланное в редакцию письмо — никакая работа его не страшит, все ему интересно.