Выбрать главу

— Четырех корпусов, — сказал я, — если хотите быть точным.

— Но это не то, что говорит Поул. И не то, что я видел сам.

Я уставился на него. Он лгал. Зачем?

Объяснение выплыло из дурмана, возникшего от болеутоляющих таблеток. Рулевой со сломанной рукой по меньшей мере на дне недели выходит из строя. И если этот рулевой казался Хонитону опасно независимым, склонным высказывать свое мнение всякому, кто его слушал, почему бы не выставить его перед спонсором козлом отпущения, который утопил его деньги, хотя он и лучший рулевой на побережье.

Так вот чем пахло в этой комнате! Это был запах козла отпущения. И я взорвался:

— Вы прекрасно знаете, черт побери, что все это неправда! Лодки поддержки были в полумиле за кормой. А в море полно акул. Поул не изменил курса, поэтому вполне можно допустить, что он не видел Билла. Я был просто обязан вернуться назад за ним, а Поул должен был дать мне пройти.

Челюсть Хонитона выдвинулась вперед — вид у него стал прямо-таки угрожающим, но при этом он не мог скрыть проблеск удовлетворения.

— Будьте так добры, умерьте свой пыл, — посоветовал он. — Поул утверждает, что вы вышли на его воду прямо перед самым столкновением.

— Думаю, парни из моего экипажа поддержат меня, — вставил Поул с мальчишеской улыбкой, сверкнув белыми зубами.

— Но не Билл, — возразил я.

— А, — сказал Поул, — но он был за бортом.

Я смотрел на него, на Джеффри и Хонитона и понимал, что больше говорить нечего. Они нарисовали пунктир вокруг моей шеи и написали на нем: «Резать здесь».

И все-таки я настаивал на своем:

— Вы бросили Билла, полагаясь на спасательные лодки, потому что были далеко позади и хотели догнать меня, воспользовавшись тем, что я сбавил ход. А когда увидели, что можете навредить мне, то пошли на столкновение. Это вы потопили «Поллукс», но теперь все хотите свалить на меня.

Вот теперь тишина стала мертвой. Я стоял, чувствуя себя совсем больным и понимая, что должен что-то предпринять. Что-то тактичное и дипломатичное. Придумать какой-то мягкий ответ, который отвратил бы гнев. Козлы отпущения должны иметь хорошие манеры.

— Мне кажется, вам лучше бросить это дело, — посоветовал Хонитон. Его глаза были полуприкрыты, словно у жабы. Поул замер, как суровый греческий бог с рекламой виски на рубашке.

Да будь я проклят, если останусь здесь хоть на минуту! Это я-то, Мартин Деверо, неистовый англоирландец, который сказал, что думал, а теперь должен был смиренно терпеть все последствия этого шага. И я заявил:

— Хватит всей этой ерунды. Я ухожу от вас. — Их лица сразу стали жесткими, и вовсе не от неожиданности. Как я понял, они, с нетерпением сдерживая дыхание, ждали от меня этих слов, которые сильно облегчали им их грязную работу.

Хонитон сказал:

— Вы ведете себя не слишком-то хорошо, Мартин.

Поул внимательно наблюдал за мной, лукавый триумф светился в его карих глазах. И я вспомнил школьные гонки на Темзе в Бурн-Энд на шверботах. Поул учился в Итоне, а я — в школе недалеко от Ридинга, название которой он демонстративно не желал запомнить. Я его здорово обыграл. И он стоял после гонки с точно таким же выражением глаз, как теперь, и говорил:

— Не удивляйтесь, что он хорошо сделал свое дело. Он работает в порту и смотрит за лодкой моего отца.

Его друзья по экипажу захихикали, но ему не удалось унизить меня. Я просто сбросил его в реку, пока его дружки стояли, разинув рты. Мы никогда не вспоминали об этом, ни Поул, ни я.

— Ну а теперь, — сказал Хонитон, — я должен выполнить свою обязанность... должен сообщить... как вы себя вели...

Мне дали отставку, чего все они и добивались.

— Я это вполне переживу, — сообщил я им.

Хонитон позволил себе легкое движение губ. У Лэмпсона от облегчения выступила испарина на лбу. Боги приняли жертву.

— Будь осторожнее, Поул, — сказал я. — Ты у них следующий.

И вышел из комнаты, продрался сквозь толпу репортеров, выкрикивавших вопросы, и погрузил свою пульсирующую болью руку в такси.

* * *

Камилла возвратилась в половине девятого.

— Дорогой, я уже слышала. Мне так жаль!

Я ответил:

— Не беспокойся!

Но ее глаза и не выражали беспокойства. Мое сердце упало. Она вернулась сюда не затем, чтобы продемонстрировать свое сочувствие, а чтобы забрать свою телефонную книжку. Ее взгляд обшаривал комнату.

Зазвонил телефон. Всегда, как только Камилла входит в дом, все телефоны начинают трезвонить. Я услышал ее голос в холле.

— Поул, — лепетала она, — пожалуй, это несколько неудобно.

Но при этом она не выглядела смущенной. Я вскочил от острого приступа боли. Ее голос стал тише, но я расслышал, как она сказала: «Завтра», положила трубку и вернулась в комнату. Я вытаскивал из стенного шкафа свой чемодан.

— Что ты делаешь? — удивилась она.

— Укладываю вещи, — ответил я. — Еду домой.

Я сделал глубокий вдох перед тем, как задать ей следующий вопрос.

— Ты едешь со мной? — Я затаил дыхание, хотя заранее знал ответ.

— Домой? — переспросила она, сияя своими огромными бирюзовыми глазами.

— Домой. В Англию.

Ее ноздри затрепетали, и вся она вспыхнула презрением.

— Англия? В марте? Да ты шутишь!

Я кивнул:

— Да, шучу.

И принялся доставать рубашки с полок своей искалеченной рукой.

— Вот так.

— Что так? — спросила она, совсем уж широко распахнув свои глаза. В такие моменты ее взгляд становился пустым и бессмысленным.

— Все кончено.

— О, не будь таким нудным, — поморщилась она, вскользь глянув на часы.

— Ты лучше иди, — посоветовал я. — Опоздаешь к ужину.

Она кивнула. Светлые волосы заструились по плечам. В какой-то момент мне показалось, что она опечалена, но это был всего лишь обман зрения.

— Лучше я завтра заберу свои вещи, — сказала она.

— Да, — согласился я.

Хлопнула дверь. Ее каблучки процокали вниз по лестнице, направляясь в завтра и к Поулу, теперь лучшему рулевому в Звездной гонке. Я сидел на кровати в большой белой комнате, теперь какой-то пустой и заброшенной, и думал, что вот так и заканчиваются романы с теми, кто преследует преуспевающих спортсменов-гонщиков.

Наконец, с трудом превозмогая боль, я поднялся и стал укладывать рубашки в чемодан.

Телефон надрывался всю ночь, и время от времени какие-то люди барабанили в дверь. Я лежал, давая своей руке отдохнуть. Голова болела. Я никому не отвечал.

* * *

На следующий день в утреннем самолете, направляющемся в Лондон, стюардесса раздавала газеты.

— О! — воскликнула она. — Ведь вы Деверо, верно?

Она улыбалась красивой австралийской улыбкой во весь свой ярко-красный рот.

Я допустил такую возможность, она подмигнула мне, я улыбнулся в ответ, ощущая свою неискренность. Потом принялся за газеты.

На первой полосе «Сидней геральд» так суммировала события: «Дев утопил яхту. Сломал руку, ушел». Там было полно всяких сожалений Хонитона. А могло бы быть много и моих высказываний, если бы я разинул рот вчера вечером.

Вместо этого газета дала короткий и довольно правдивый рассказ о моей жизни и привычках. Там говорилось, что я — один из шестнадцати лучших гонщиков-яхтсменов в мире и один из трех, наиболее известных. Газета удивлялась, что моя склонность к откровенному высказыванию своего мнения могла привести к уходу из гонок. Делались всяческие предположения, как повредит подобная откровенность моей дальнейшей карьере.

Мне надо было подумать, как извлечь пользу из своих качеств. Я не был похож на Поула, ловкого и лощеного парня: он взял все, что могли дать ему Итон и шикарный дом его отца в Хэмпшире. Что до меня, я родился в старом доме в графстве Уотерфорд и уж никоим образом не входил в число членов их престижного яхт-клуба, а жил на южном побережье Англии, где скрывать то, что ты думаешь, вовсе не расценивается как достоинство.