Я промолчал. Мы молчали вместе. А потом я сказал:
— Я бы, с вашего позволения, хотел получить расчёт.
Снова молчание. Мы стояли и смотрели друг на друга в осязаемой, пульсирующей тишине. Слышно было только, как скрипят подошвы начальничьих туфель. Или, быть может, это скрипели его зубы.
Быстро спустился по лестнице, слыша свои гулкие шаги. С очевидным изяществом, на глазах вахтёрши, я уложил свою белую рубашку в стоявшую поблизости урну. Сунул свой пропуск ей под удивлённый нос. Ну, вот и всё. Я вышел в лучистый апрельский день.
Взбегая по холодным ступеням, я подумал, что в моём ящике, должно быть, остались какие-то ценные вещи, к примеру, канцелярские принадлежности, ручки, груда ворованной бумаги для ксерокса. «Пусть сожгут это всё и развеют по Большому Каменному мосту», — определил я за своих уже бывших коллег дальнейшую судьбу своих скромных пожитков. Надо было оставить им, что ли, завещание.
Мной овладела лёгкость. Я ни о чём не жалел.
Я шёл, думая о том, как снова окунусь в романтическую карусель ежемесячной смены работ, — никакой рутины, никаких белых рубашек и кислого чая, никакой привязанности к глупому мелочному коллективу. Срал я на всех! Давайте чек, и я вас не знаю.
В том, что я очень быстро найду новую работу, сомнений не было. А даже если не смогу — так даже лучше. Минимальный комфорт и уверенность в завтрашнем дне, дарованные мне небольшой, но регулярной зарплатой, ослабили мою волю, сделали меня сытым и толстожопым буржуа, неспособным на настоящие движения души, а, следовательно, ослабили творческую потенцию. Да, именно работа мешала мне в моём творчестве. Мне необходим был страх и голод, только перед угрозой голодной смерти в мозге художника раскрываются скрытые, доселе неиспользованные силы. Жизнь приобретёт опасность и остроту, и только измождённость и нервное напряжение выведут моё творчество на новый уровень.
«Но не слишком ли много опасности сразу? — подумал я, вспомнив „милитари-уазик“, дежурящий под окном. — Нет, не слишком!» — восторженно откликнулся из глубины полубезумный разум.
Засасываемый толпой в узкое метрополитеновское горлышко, я вдруг на несколько секунд испытал восхитительное, всеобъемлющее, трагичное чувство, которое Высоцкий охарактеризовал бы как «гибельный восторг». «Чую с гибельным восторгом пропадаю… пропадаю!» — вспомнил я целиком ту строку и пропел несколько раз про себя, имитируя фирменный надрывный рык. В голове было гулко и ясно, как в коридорах бывшей уже работы.
Домой категорически не хотелось, и я решил заехать в музыкальный магазин.
Двухуровневое полуподвальное помещение в старом доме в квартале от Китайгородской стены было одним из моих любимейших мест в городе. Последний московский бастион умирающего, умершего уже в общем-то бизнеса по продаже музыкальных пластинок, вдохновлял своим стойким, упадническим снобизмом. Абсолютно не считаясь с реальностью, хозяева не желали идти ни на какие компромиссы и уловки, свойственные конкурентам: никаких ти-шортс с изображением рок-кумиров, никаких блокнотиков, дурацкой атрибутики вроде когтей, черепов и другой побочной продукции — только пластинки и аудио-диски, притом содержащие в себе не всю дискографию групп, а лишь только один альбом, как правило, с 10, 11 или 12 песнями. Эта архаичная практика возвращает нас в те далёкие времена, когда музыку ещё слушали, а не ставили фоном для сексуальных упражнений и прохождения видеоигр. Магазин изредка посещали некоторые олдскульные чудаки, так и не овладевшие интернетом, либо восхитительные экземпляры, не скачивающие музыку только лишь из самого наивычурнейшего позёрства.
Я сразу же направился в любимый отдел: 60-е. Пластинки здесь сортировались не по жанрам и не по алфавиту, а по десятилетиям: 50-е, 60-е, 70-е и т. д. Классификация внутри десятилетий была осуществлена по принципу динамического хаоса: в расстановке имелся некий порядок и логика, но понять их простому смертному было решительно невозможно.
Я склонился над разноцветными картонными коробками и стал перебирать их плохо слушающимися пальцами. С обложек на меня смотрели молодые люди, мои ровесники, в таких же узких штанах, как и я, с такими же нелепыми причёсками, но при этом, в отличие от меня, горящие изнутри священным огнём гениев. Маккартни, Джаггер, Брайан Джонс, Заппа, Моррисон, Тауншенд и Джоплин смотрели на меня полублаженным одурманенным взглядом. Вот она, настоящая la belle epoch, думал я, находясь в окружении дерзновенных эпических лиц, явно укуренных в жопу.
Начавшаяся с «Битлз» и закончившаяся Игги Попом, восхитительная пора романтизма с гитарами. Вдохновенная атмосфера той эпохи, напоённая мескалином и ЛСД, ежесекундно исторгала из себя безумных и прекрасных творцов, изменявших пространство. «Что за эпоха досталась мне! — сокрушался я. — Что за современники! Мне приходится иметь дело с отходами цивилизации, с говном, с вырожденцами типа Анатольича!»