— Он, кажется, не шутя сердится? — с беспокойством спросила Катерина Николаевна.
— Еще бы, — отвечал предводитель, — сами же вы его часто удерживаете от излишних шалостей с детьми, чтобы они в классе не забывались... А теперь вот при них как...
— Я думаю, это неприятно, — прибавил молодой Ли-хачов...
— Вы думаете, он обиделся?..
— Обиделся! — сказал предводитель, — что за слово — обиделся! А просто нейдет так резко говорить при всех, если вы человека уважаете.
— Le prestige aux yeux des enfants est indispensable, madame, — с своей стороны заметил честно Баумгартен (тем более это было честно с его стороны, что Nelly ушла за Милькеевым)...
— Но если бы вы знали, как противно слушать! Что за бесстыдство! — сказала Катерина Николаевна. — Извинять жестокость в каком-нибудь случае, это еще понятно, но оправдывать, обращать в принцип... при детях!
— Он увлекся.
— Нет, это — его всегдашняя манера преувеличивать собственные дурные мысли и без стыда говорить о них...
А сам, ведь знаете, как добр... Он платья до сих пор нового не может сшить оттого, что почти все деньги посылает дворовым на выкуп от отца, с отцом они чрез это поссорились...
— Я этого не знал, — сказал Лихачев.
— Вот видите! Он вдруг рассердился, когда я сказала, что он умеет делать добро... Неосторожно взглянула на него... Я узнала это от Емельяна, а Емельян от почтмейстера... Тогда он и сам рассказал мне подробно все... Как люди пошли против отца и зятя... И теперь вот!.. Это бесстыдно, это грязно... А ведь я его сама ужасно полюбила... Дети, бегите, увидите Васю, скажите, что я хочу у него извинения просить...
Но детям бежать не было нужды: Маша вернулась и сказала, что Вася с Nelly сели в маленькую лодку и поехали к острову, который там, там... в зелени за рощей...
— Он сердится? — еще беспокойнее и пугливее продолжала спрашивать Катерина Николаевна.
— Нет, мама, только грустит... Я вижу, что они стали шептаться с Nelly — я и ушла, чтобы не мешать.
Руднев мельком взглянул на Баумгартена и не ошибся, — лицо француза было красно... »Бедняга, — подумал Руднев, — вот кто мне настоящая-то пара!» — Не угодно ли вам пройтись немного по роще?.. — спросил он его.
Француз с восторгом согласился.
— Вот видите! — начал он тотчас, как только они миновали липовый лесок, — видите... не правду ли я говорил... Это беспокойство г-жи Новосильской, это утешение в лодке, на острову...
И пошел, и пошел!
Между тем Катерина Николаевна продолжала тревожиться. Двадцать раз спрашивала она, суетливо обводя всех глазами: — Ему теперь, я думаю, очень больно! Верно ему теперь грустно? Что он это с Nelly там говорит?.. Пустите, дети, пустите, я пойду. Дайте мне руку, Александр Николаич, встать...
Младший Лихачев помог ей подняться и хотел предложить ей руку, чтоб проводить. Все встали, но она просила всех остаться и поспешила одна к тому берегу, около которого должны были плыть Nelly и Милькеев. Все видели, как она, забывая свою усталость и послеобеденную лень, шла бодро и быстрыми шагами к березнику и, раздвигая ветки, вошла в самую его чащу...
— Экая добрыня! — заметил предводитель.
Никто не отвечал, только по смуглому лицу князя Сам-бикина пробежал какой-то луч не то сомнения, не то молчаливого согласия, не то насмешки.
Милькеев и спутница его тихо подвигались на лодке между двумя островками; скоро зелень лозника закрыла от них и пригорок с липами и другие берега. Они сошли на остров и привязали лодку к большому кусту.
— Ведь мы посидим здесь? — спросил он скромно.
— Да, сядем, — отвечала Nelly.
Сели, и Милькеев вздохнул. Nelly казалось, что руки, которыми он расправлял свои волоса, дрожали.
— Вы непокойны еще? — спросила она.
— Все, что вы мне говорили на лодке, правда, может быть, и я это знаю... Ах, да, нет! Разве не ужасно это из-за спора, из-за этой бестактности, которая меня губит... потерять такое место... При всех, при всех. Как это мелко, фу, как противно... Нет, я не могу сидеть, пойдемте...
Nelly тихо засмеялась и, взяв его без церемонии за руку, потянула к земле.
— Voyons donc! — сказала она, как милый товарищ, обращая на него синие глаза. — Вы нас не оставите, графиня вас так любит.
Милькеев сел.
— Между двух презрении!.. Презирать себя, если останешься, когда так пристыдили; презирать, если уедешь, потому что не кончил ничего... Ну, что будет, будет! Подождем! Какие, однако, у вас удивительные глаза; я таких глаз, серьезно, ни разу не встречал... Какие они глубокие... нехорошо только, что они всегда ровно глубоки — везде и для всех... Этот доктор говорит, что глаза выражают главную струю, которая пробегает по характеру... Вот у Маши глаза мечтательные, а у вас — любящие. А выходит — это вздор, ваша протестантская строгость не допустит вас ни до одного страстного взгляда. Это видно на бедной жертве вашей — на Баумгартене...