Новосильская засмеялась и отвечала: — Да! Здесь вы с вашими воздушными стремлениями ничего не сделаете. Любаша, должно быть, очень практична, и дорогу в ее сердце прокладывать надо дружбой, добротой и привычкой, а не дон-жуанством или немецкими сентенциями... Как бы Василек не взял верха над Василиском?.. А! что вы скажете?
— Нет; это было бы слишком хорошо! Я боюсь, что она поиграет-поиграет, да и выйдет за Самбикина... От этого надо ее отучать. Если б я этого не боялся, я бы, несмотря на ваши проклятия, возвратился к бедной Nelly, которая без меня, я думаю, страшно тоскует... Сами хотите, чтобы я здесь побыл еще, а жить не даете... Я обещаю вам, что я дальше поцалуев не пойду.
— Нет, нет, нет! — с испугом воскликнула Катерина Николаевна. — Я опять вас прошу — ради Бога, оставьте... Я даже готова сказать вам одну вещь... Смотрите только — молчите! Старший Лихачев и спит, и видит, как бы брата женить на Nelly... И брату она нравится; только он об этом не говорит: думает ли он, что она вами занята, или еще находит, что жениться ему еще рано... не знаю. Теперь он чаще с ней стал говорить с тех пор, как вы с Любашей. Разве вы, Вася, захотите мешать этому? Он, любя вас, не хотел вам мешать прежде, а вы будете? Такая милая жена разве не исправит его пороки? Разве не приятно сделать ее русской, когда она и без того уже любит нашу жизнь?..
— Это ужасно, однако! — воскликнул Милькеев, — жить на свете нельзя! Если б я знал, по крайней мере, что Nelly наверное ко мне неравнодушна, я был бы покоен... И оставил бы ее вовсе...
— Вы не хитрите, Василиск? — спросила Катерина Николаевна.
— С вами-то! — отвечал Милькеев.
— Ну, смотрите... Я на вас надеюсь.
Она передала ему все разговоры свои с Баумгартеном, предводителем и самою Nelly, показала ему даже заветные листики, списанные французом, повторяя беспрестанно: — Это слабо, это гадко с моей стороны. Но я знаю — вы меня не обманете!
Милькеев был поражен, читая о розовом облаке на горах, о разговоре в зимнем саду, о самом себе столько лестного. Ему было не до шуток; молча сложил он листы и отдал Новосильской. Смущенный, задумчивый... не зная куда скрыться от самолюбивого восторга и внезапного прилива чувств, он поспешил уехать в Чемоданово, надеясь около светлой и бесстрастной, по-своему загадочной Любаши забыть близость той, которая ждала только одного серьезного движения с его стороны, чтобы отдать ему душу без страха и угрызений.
— Что ж ты, Сергей, не едешь в Троицкое? — спрашивал Максим Петрович у сына. — Ты видишь, тетка больна; сестре ехать не с кем.
— Боюсь бы скучно не было, — отвечал Сережа, потягиваясь.
— Дома веселее? Опух от сна! — сказал отец и прибавил, обращаясь к Богоявленскому, — вы, что ли, его не пускаете?
— Я ему не отец и не помещик, Максим Петрович, — отвечал Богоявленский.
— Поедем, Сережа, голубчик, — говорила Любаша, — посмотри, как там хорошо. Все идеи твои там объяснят тебе. И графиня, и доктор, и Милькеев... У Милькеева я нарочно для тебя спрашивала об этом...
— Баба ты, баба, Любаша, глупая баба!
— Видишь, какой ты грубый: что это — баба! Там ты бы отвык от таких манер! Поедем, голубчик! — уговари — вала сестра, которой дома после Троицкого все казалось и грубо, и скучно.
Сережа пошел к Богоявленскому и сказал ему, что от сестры отбоя нет, что нельзя не ехать.
— Поезжай. Что ж! попляшешь там...
— Неловко как-то! — заметил Сережа.
— Да ты говори начистую. Обиняк-то брось... Что тебя конфузит?
— Несовременно как-то! — сказал Сережа. Богоявленский усмехнулся.
— Проверь себя — прекрасный случай, — отвечал учитель.
Сережа в восторге уехал с сестрой, а Богоявленский заперся у себя и, схватившись руками за голову, просидел над столом целый час.
Постучали в дверь и позвали его обедать. Он вышел, как часто выходил: бледный, всклокоченный, злой, но в столовой душа его прояснилась: Варя Шемахаева была тут.
Отобедали молча. Только под конец Авдотья Андреевна начала бранить Милькеева.
— Презлой язык у этого человека, — сказала она, — непостижимо для меня, что ему княгиня Самбикина сделала; не проходит разу, чтоб он ее не чернил! И кривляется, и свету настоящего не видала...
— Ужасно, ужасно! — воскликнула Анна Михайловна. — Возненавидел и чернит... А про князя прямо говорит, что он глуп...