— Выучу, выучу ее всему, что знаю... Даже вот что; говорят, в Троицком собирается Руднев читать из естественных наук краткие лекции для взрослых, Баумгартен — историю литературы, а Милькеев — политическую историю. Рудневу уж тут с его дурацкой мистикой раздолья не будет: как ни финти, а законы притяжения не нарушит и горе земную оболочку не вознесет. Тот француз сообщит ей факты, которые можно будет разъяснить ей как следует, а на Милькеева я надеюсь... А ведь надо согласиться, что Новосильская эта — женщина небесполезная; все-таки с своими барскими затеями...
Но эта последняя мысль испугала Алексея Семеновича, и он со вниманием остановился на ней.
— Нет, Богоявленский, семинарист и хам, — сказал он себе, один содрогаясь и краснея, — ты будешь поистине хам и гад, если из-за одной личной удачи забудешь статистику вознаграждения, которая правит природой, — везде угол падения равен углу отражения; и неравенство положений делает колебания счастья и горя слишком неравными; без колебаний этих нельзя, но конечный идеал истории тот самый, который представляет средняя температура погреба: колебание в ней так ничтожно в сравнении с тем, что делается на дворе в январе и в июле, что для практики эту разницу можно считать нулем. И как бы ни было тебе хорошо, с людьми мириться не след! Тебе лучше, а другим в эту самую минуту, может быть, стало хуже от невыносимой игры страстей, которые порождает весь этот социальный хаос, возведенный в закон хитрецами! Стыдись, Богоявленский! едва повезло, уж ты и размок... Вот тебе живой пример этот Милькеев! Барчонок, его там балуют и ласкают, а он все свое ломит... Вперед, вперед!.. Так вот и сдается мне, что кто-нибудь теперь вдруг сильно застрадал!
С такими мыслями вошел он в чемодановский дом и на конце темной залы застал Любашу в слезах...
Когда после отъезда гостей из Троицкого в доме все утихло и последний раз зазвенела сенная дверь, которую затворил за собой истопник, почитатель Баумгартенова таланта, — Милькеев не мог заснуть; он погасил свечу, которая мешала утреннему свету, опустил сторы и долго ходил по комнате. Внезапный гнев Руднева, его отъезд, когда постель уже была готова, — все это навело его на догадку о любви Руднева к Любаше...
Едва только он убедился в этом, как им овладело раскаяние. Не Любашу щадил он в этом случае; он еще не кончил... В его глазах женщина не падала оттого, что любила до брака вполне; он сам бы женился с удовольст-вем на такой девушке, если бы он вообще хотел жениться; и много случаев русской жизни доказывали ему, что прошедшее не мешает русским девушкам выходить замуж и быть счастливыми не хуже безукоризненных; но увлечь девушку он считал позволительным только тогда, когда сам увлечен и когда девушка страстна и мечтательна, когда она борьбу и наслаждение в силах предпочесть покою и миру. Словом — такт был здесь для него важнее правил. Любаша была не такова; да и сам он не чувствовал к ней ничего сильного; она представилась ему довольно новой и занимательной по простоте и по веселости, которые, к несчастию, у нас встречаются все реже и реже, и он занялся ею. Желание настоять на своем разжигало его... И при всем том у них не доходило даже до поцалуя. Раз только, в один из тех несравненных зимних вечеров, когда все маленькое общество их блаженствовало после работы, они, вальсируя, вышли из гостиной в залу; Любаша пожала ему руку (так что перчатка ее лопнула) и сказала, вздохнув так сладко: «Ах, Боже мой! я не знала, что здесь так хорошо...» Дальше этого у них никогда не заходило... Он, конечно, не был уверен, как бы дело пошло дальше, и потому досадно было оставить! Катерина Николаевна не позволяла ему ухаживать за Nelly, и, глубоко уважая серьезную девушку, он боялся в самом деле прикоснуться к святыне ее чувств; здесь хотел попробовать (ведь без романа скучно!) — и здесь нельзя... Эту бы он не пожалел и для ее же пользы, для ее «развития» довел бы ее хотя до поцалуя в зимнем саду... Но Руднев, милый Руднев! Этот нежный сын крестьянки, его умный собеседник; эта душа, только с виду трепетная, внутри же чистая и твердая — его ли оскорбит он, у него ли отнимет он скромную отраду брака? Руднев не создан для бродячей жизни... Его назначение — ровный, честный труд, любовь спасенных им людей, наука и цветущая семья... Решившись оставить Любашу, Милькеев повеселел; ему казалось, что Руднев тоже не спит. Он пошел сам на конюшни; кучера уже проснулись, запрягли ему сани в одиночку, и он поехал в Деревягино.
Руднев не спал, но дома его не было.
Милькеев встретил дядю.
— Вы уже встали? — с удивлением спросил он старика.