Писатель, поэт черпают энергию и материал для своего произведения из двух источников: из собственного «я» и из окружающей жизни. Но личность его должна быть самостоятельной и цельной, он должен воспринимать окружающую жизнь, действительность непосредственно, в полную меру. Поступив в семинарию в ту пору, когда его дарование едва только начало пробуждаться, Васарис был отрезан от мира и жизни и больше привыкал копаться в собственных чувствах и мыслях.
Эта оторванность от жизни и решение принять посвящение стоили ему большой внутренней борьбы. Поэтому и в семинарии, как ни беден был мир его мыслей и чувств, как ни однообразен материал творчества, как ни скудны темы, Васарис все-таки что-то писал, творил. После рукоположения в иподиаконы судьба его была решена, — он перестал сопротивляться одержавшему победу священству, затаил в самом укромном уголке души все, что осталось от его бунтарства, и присмирел. Он по-прежнему был далек от жизни, а когда кончились его боренья, замерли и чувства. О чем и как он мог писать?
Знакомств у него не было. Общественными делами он не интересовался, женской любви избегал, на природу привык смотреть лишь сквозь собственные чувства. О чем, что и как он мог писать? На религиозно-духовные темы? На какие же? Он не чувствовал склонности к аскетизму, над проблемами миросозерцания не задумывался, так как был слишком молод и собственных взглядов еще не выработал. Правда, в семинарии Васарис написал много «идейных» стихотворений, но они были такие плоские, незначительные, что позднее, набравшись опыта, он уже не мог возвратиться к этим темам. Его больше не удовлетворял ни велеречивый пафос, ни слащавый сентиментализм.
Когда он учился в семинарии, то из всей сокровищницы религиозной мысли для него был открыт лишь один глубокий источник и образец поэзии — библия. Но, увы, — рутина церковной обрядности и богословие сделали его нечувствительным к этой поэзии, да ее и толковали им совсем с другой точки зрения. С первых же дней, еще не понимая латыни, семинаристы все вместе, хором, автоматически заучивали в определенные часы псалмы Давида как молитвенные формулы. Внимание быстро притуплялось, и они редко следили за содержанием, смыслом. То же происходило позднее с чтением бревиария. Читать его следовало, пользуясь каждым свободным часом, быстро, а главное, устно — oraliter, и притом с чувством благоговения. А оно, если и возникало, то скорее как результат самого молитвенного действия, чем произносимых слов.
На уроках им толковали библию как божественное откровение, чаще всего говоря о символическом ее смысле, применительно к образу мистического тела божья — церкви, и руководствуясь догматическими или нравственными целями. Таким путем библейские метафоры, гиперболы, сравнения и все прочие приемы поэтического стиля или вовсе не затрагивались, или истолковывались в свете богословия. Никто не пытался перед семинаристами сорвать с библии трафарета священных формул и показать, что это плод не только божественного, но и поэтического вдохновения. Им чужды были эпическая сила Пятикнижия, экстаз Пророков, эротика Песни Песней, лирика Псалмов, фантастика Апокалипсиса.
До посвящения в иподиаконы Васарис был формирующийся мужчина и начинающий поэт. Он чувствовал, что священство — враг его личности, таланта, и сопротивлялся ему, как только мог. Но обстоятельства, которые привели его в семинарию, были сильнее, нежели это сопротивление. Семинарское воспитание год за годом загоняло его в тупик — и он наконец сдался. Но стал ли он священником всем сердцем, воспринял ли всеми помыслами и чувствами идеал апостольства? Сосредоточил ли всю свою душевную жизнь вокруг единственной высшей задачи священнослужения? Нет, на это он был неспособен. Он воспринял лишь форму без содержания.
В минуты душевной депрессии Васарис не мог даже думать о том, что он ксендз, а госпоже Бразгене признался в своих опасениях: не одни ли формальные обязанности и внешние обстоятельства связывают его со священством? Так оно и было. Васарис умерщвлял свою личность — и она могла сверкнуть лишь в минуты самозабвения, но уже была не в силах проявиться в творчестве. Он стал ксендзом без душевного огня, оттого и находил свои обязанности такими трудными. Несмотря на все рвение, он все делал, понукая себя или по инерции, по необходимости, которая сделала его ксендзом. Так о чем же и как он мог писать?