— Вы меня оскорбляете, милостивый государь! — изумленно воскликнула баронесса. — Неужели вы воображаете; что я покушаюсь на вашу невинность? Ха-ха-ха!.. Когда так, извольте идти домой. Я не хочу брать на совесть судьбу вашей души.
Васарис окончательно смутился и не находил слов, чтобы выбраться из затруднительного положения. Баронессе стало жалко его, и она звонко рассмеялась:
— Господи, какой вы еще ребенок, ксендз Людас! Прямо зло берет, как подумаешь об этих святошах — духовных наставниках: сами навеселятся в молодости, а потом вбивают в головы юнцам такие вот узкие взгляды и делают из них, прошу прощения, карикатуры. Знаете, кто вы такой, ксендз? Вы способный, даже талантливый молодой человек, у которого впереди целая жизнь и сотни разных возможностей. Вы можете стать поэтом, писателем, литератором, можете стать прелатом или епископом, — и все равно вам необходимо хоть сколько-нибудь познакомиться с жизнью. Или вы рассчитываете просидеть в четырех стенах своей комнаты от юности до гробовой доски? Но ведь это абсурд! В кого вы превратитесь, ксендз Людас?
Васарис слушал ее и думал: «Она говорит то же самое, что говорила когда-то Люце. Та вообще была редкая девушка, а эта — многоопытная барыня. Откуда у них взялись такие сходные мысли? Вероятно, если объективно рассмотреть мое положение, так оно и получается…»
Баронесса продолжала говорить, а его сопротивление все ослабевало, и суровое, аскетическое настроение постепенно таяло, как снег под весенним солнцем. Снова оживали юношеские стремления, тоска по миру, по женщине и желание узнать эту увлекательную, не изведанную им жизнь, о которой баронесса говорила, как о чем-то неизбежном.
Потом они любовались прекрасными цветами, которые росли на каких-то необыкновенных клумбах, каких Васарис еще не видывал. В то же время он наблюдал эту красивую, элегантную барыню, и ее грация, ее плавные, сдержанные пластические движения, ее слова, все, что она делала и говорила, западало в его одинокую, изголодавшуюся душу.
Баронесса снова пришла в беззаботное настроение и на обратном пути говорила:
— Вы, конечно, замечали, что в природе многие вещи в сущности служат для красоты, для украшения, иначе говоря, для нашего удовольствия. Вот хотя бы цветы. Я строго приказала садовнику и показала, как надо устроить клумбы и посадить цветы. Барон даже построил оранжерею и истратил немало денег. А для чего? Просто для того, чтобы и нам и нашим гостям было на что полюбоваться. Вы не задумывались над тем, что есть и люди, единственное назначение которых — украшать мир и доставлять наслаждение другим? Вам, конечно, не случалось встречать таких людей, но вы их непременно встретите. Они хорошо воспитаны, с хорошими манерами, всем приятны, но решительно ни к чему не пригодны. У них нет никаких обязанностей, они ничего не делают. Они никому не приносят пользы, но и никому не приносят вреда. И на вопрос, в чем оправдание существования таких людей, вы не найдете иного ответа, кроме того, что они украшают мир. Некоторые называют таких людей паразитами общества. Но я протестую против такого оскорбительного названия. Наоборот, я думаю, что государство должно содержать таких людей на свой счет, как я содержу цветы. Признаюсь вам, я и себя причисляю к этой категории. Я никому не сделала ничего дурного, не совершила никаких великих подвигов, зато доставила людям много приятного. Даже варшавский ксендз, которого я любила, говаривал, что я украшаю его жизнь минутами незабываемого счастья.
Ксендз Васарис мог бы найти уйму возражений на эти взгляды баронессы, но он знал, что споры здесь ни к чему бы не привели, потому что его доводы основывались на других принципах, совершенно неприемлемых, а может быть, и недоступных для баронессы. И все-таки слова ее глубоко поразили Васариса. «Вот, — думал он, — как странно рассуждают и живут люди, и при этом счастливы!..» Кроме того, слова госпожи Райнакене будили в нем какое-то туманное предчувствие, от которого мутились мысли, и ему казалось, что он погружается в упоительно-жуткий и сладостный хаос.
В этот день он опять набрал книг и жадно принялся за чтение. На этот раз он взял лишь авторов, знакомых по семинарскому курсу литературы. Поскольку Васарис был священник и в нем снова стали воскресать литературные стремления, он по прочтении каждой книги задавал себе вопрос: мог бы так написать священник? И каждый раз разочарованно признавался, что нет, священник так написать не мог бы. Он уже настолько изучил мировоззрение и настроения духовенства, что это было ему совершенно ясно. Когда он пробовал прибавлять к именам всех известных ему писателей, которых он теперь читал, словцо «свящ.» — получался несусветный гибрид. Свящ. Мицкевич? Свящ. Словацкий? Свящ. Тетмайер? Свящ. Гете? Свящ. Гюго? Свящ. Шекспир? Да упаси бог!..