После святок Васарис усердно взялся за перо. Ему хотелось поскорее закончить новую драму, которая должна была ознаменовать новый период его творчества, поворот к реальной жизни, к насущным нуждам народа и общества. Воспоминание о Люции больше не будило в нем тревоги и дурных предчувствий. Он теперь мог спокойно думать о ее самоубийстве и трезво оценивать его причину.
Прошло полгода со дня смерти Люции. Весной драма была закончена. Васарис облегченно вздохнул и начал чаще бывать у Гражулисов, слушать игру Ауксе и свободно разговаривать о новых делах и проблемах.
С некоторых пор Ауксе с радостью заметила в настроении Людаса значительные перемены. Все его тревоги, вызванные смертью Люции, казалось, были пережиты. Он больше не говорил на эту тему, не чувствовалось в нем прежней холодной замкнутости, и в его взгляде Ауксе снова могла прочесть то, о чем не говорили его слова. Отношения их стали по-прежнему теплыми, искренними. Только решающего вопроса: как быть дальше, Васарис все еще избегал.
Однажды, придя к Гражулисам, он достал лист бумаги и протянул его Ауксе:
— Смотри, Ауксе, этот декрет осуждает меня, мое поведение и мои писания. Эта бумажка для меня все равно что Рубикон для Цезаря. Перейдешь его, и пути к отступлению не будет. Цезарь колебался, и все-таки перешел и победил.
Хотя он говорил шутливым тоном, но Ауксе поняла, что дело это серьезное. На тему о Цезаре пошутила и она:
— Легенда говорит, что когда Цезарь заколебался, его ободрило какое-то лучезарное существо, может быть, его муза. Предоставь эту роль мне. Покажи, что это за бумага.
— Бумага эта, Ауксе, написана по-латыни, — объяснил Васарис и разложил ее на столе. — Уж по одной той причине, что ты плохо знаешь этот язык, тебе не выполнить роли музы Цезаря.
— Ну, довольно о Цезаре, на которого ты, кстати, совсем не похож! Кто и что тебе здесь пишет?
— Эта бумага из епархиальной курии. Мне приказывают носить сутану, поселиться при костеле, выполнять реколлекции, читать бревиарий, не ходить в театр и свои сочинения давать на просмотр духовной цензуре. Как по-твоему, не маловато ли?
— Это серьезно? Ты не шутишь? — удивилась Ауксе.
— Ничуть. Откровенно говоря, я давно ждал ее.
— Вот не думала я, что среди церковного начальства есть такие ограниченные люди!
— Почему ограниченные? — не согласился с ней Васарис. — Это вполне понятные требования. Если бы я собирался оставаться ксендзом, то выполнял бы их, не дожидаясь приказаний. Этого требует простая логика жизни.
Ауксе продолжала удивляться.
— Давать на контроль свои произведения и не ходить в театры в наше время? Какая уж тут логика!
— Вот какая. Духовенство должно быть чистым и дисциплинированным, если оно хочет быть сильным и управлять миром. А оно хочет этого. Духовное начальство должно прибирать к рукам каждого, кто начинает сходить с колеи. А кто уж сошел или не хочет подчиняться его предписаниям, то пожалуйста — скатертью дорога! К сожалению, начальство так не действует. Оно слишком часто терпит разные компромиссы и нарушения установлении церкви, если ему это выгодно в других отношениях. А тех, кто недвусмысленно, открыто хочет отказаться от звания, оно преследует и предает осуждению. Отсюда и его недомыслие, ограниченность и фанатизм. Я не возражаю против внутренней дисциплины сословия и строгих требований, предъявляемых тем, кто хочет принадлежать к нему, но тем, кто хочет выйти из него, я советую сопротивляться, а в случае необходимости и бороться. В наш век терпимость должна быть не милостью, не подаянием, не компромиссом, а правом и обязанностью. Мы все люди.
Но Ауксе в ответ на его решительные слова недоверчиво улыбнулась:
— Хорошо тебе сейчас рассуждать о требованиях, предъявляемых духовному сословию, и одобрять их. Ты сам почти вырвался из его оков. Ты, счастливчик, вспомни о других, которые не могут пойти по твоим стопам и вынуждены до гробовой доски оставаться духовными. Им-то и нужно, чтобы бремя священства не было пожизненным.
— Так ради них-то и нужны реформы! Пусть и им откроется дорога к жизни, к какой-нибудь полезной деятельности.