Мао представлялось нечто совершенно иное: экономическая система с абсолютным равенством и взаимозаменяемостью, массовое общество без специализации и иерархии, в котором каждый мог быть одновременно крестьянином и рабочим, управляющим и солдатом — или должен был быть. В определённой степени он перенёс свою столь успешную в военном отношении идею народной войны на организацию мирного хозяйства — где она, конечно же, при «Большом скачке», катастрофически отказала.
Социальная утопия Мао тем не менее подействовала на революционеров во всём мире более зажигающе и вдохновляющее, чем реалистический и успешный государственный капитализм Ленина, хотя она требует ещё более насильственного подавления человеческих изначальных побуждений и более аскетического урезания человеческих изначальных потребностей. Неискоренимая надежда — сделать людей совершенными тем, что она освобождает их от их собственных побуждений и потребностей — это корень всех революций, а насилие и аскеза не испугали ещё ни одного революционера.
Мао был, пожалуй, величайшим из всех современных революционеров и остаётся таковым в качестве правителя и руководителя государства. За это революционное величие Мао Китай заплатил высокую цену: кровью, снова и снова создаваемым беспорядком и не в последнюю очередь ужасным разрывом с Советским Союзом.
Тем не менее, к открытой войне этот разрыв до сих пор ещё не привёл, и провалы периода Мао также не предотвратили того, что Китай в конце стал сильнее, чем был в начале. Несмотря на громадные кровопускания, Китай остался самым многочисленным народом Земли. Внутриполитический беспорядок не предотвратил прирост внешнеполитической силы, и все ошибочные планирования не остановили прогресс экономики.
Великие люди могут быть несчастьем общества, однако великие народы переживают великих людей. Хотя люди и делают историю, но история — это лишь преходящее.
(1976)
Уинстон С. Черчилль: из страстного воина в политика мира
Если бы оригинала ещё раз не оказалось на месте, то триумф достался бы имитации.
Для моего поколения Черчилль был еще постоянным спутником нашей жизни, постоянно в заголовках газет, всегда современным и неизменно крайне интересным и спорным — любимым, ненавидимым, вызывающим восхищение или страх, как едва ли какой другой политик того времени. Равнодушным он не оставлял никого; это было невозможно — не быть очарованным Уинстоном Леонардом Спенсером Черчиллем. Всё же сегодня стало трудным — рассказывать молодым немцам о Черчилле, делать понятными его своеобразное величие и его силу очарования, даже лишь для того, чтобы они им заинтересовались.
И это не потому, как возможно могли бы подумать ещё сорок лет назад, что в двух мировых войнах он был врагом Германского Рейха и уничтожил его во Второй мировой вместе с Рузвельтом и Сталиным. С Германским Рейхом обеих мировых войн большинство нынешних немцев не имеет ведь ничего общего, патриотические предубеждения по отношению к его великим противникам присущи лишь немногим — наоборот: если сегодняшние молодые немцы вообще делают усилие, чтобы изучить Вторую мировую войну и обдумать её, то многие из них при этом сердцем полностью на стороне союзников. Я не могу сожалеть об этом, поскольку я был ведь сам тогда на английской стороне, немецкое вызывало у меня отвращение из–за Гитлера, и я могу лишь радоваться, что впоследствии снова нашел себя в согласии с моими немецкими соотечественниками, хотя естественно это порой кажется странным.
Несмотря на то, что признанию заслуг Черчилля в Германии едва ли более стоит на пути патриотическое предубеждение, у меня, когда я говорю о нём, есть отчётливое ощущение того, что меня собственно никто не желает слушать. Прочие великие люди столетия всё ещё у всех на устах: Ленин и Троцкий, также Мао и Хо Ши–мин, да и сам Гитлер снова возбуждает живой интерес, и я не стану удивляться, если в скором времени даже поднимется волна интереса к Муссолини — но Черчилль?
Черчилль необычно отдалён, он стал почти что недоступным пониманию. Как будто бы он принадлежал вовсе не к нашему столетию, но к далёкой героической эпохе с совершенно иными идеалами и масштабами. Он был аристократом и империалистом — оба слова сегодня ругательные. Прежде всего, он был героем войны, а война ведь — по меньшей мере для нас здесь, в тени атомной бомбы — превратилась в табу. О войне и о героях войны мы не желаем больше вовсе ничего слышать. Нам нет больше до неё дела. «До Черчилля нам нет больше дела» — это то чувство отторжения, сопротивление, которое я отчётливо ощущаю, когда я хочу говорить о Черчилле, и я должен пытаться стать готовым к такому повороту.