Я не упомянул этих людей в своих словах оттого, что мне они казались исключением, не отражающим лагерной действительности.
Николай Петрович отгадал мои мысли:
— Знаете, роль такого рода людей в нашей жизни гораздо больше, чем вы себе представляете. Поймите, Россия — страна исключительная, страна, в которой правит сатана. Вы зря улыбаетесь. Ваша усмешка — следствие вашей сверх-рациональной цивилизации. Вы ведь, Станислав Станиславович, уже столько времени провели в России, неужели вы не почувствовали, как на каждом шагу видится сквозь реальность его отвратительная морда?
Но, — продолжил Николай Петрович, — он не победит, а будет побежден, и именно потому, что есть такие люди, как Надежда Алексеевна, сектанты, старый анархист. Дьявол боится чуткости людской. И неважно, какую веру исповедуют эти люди. Я даже не знаю, верующая ли Надежда Алексеевна, анархист же верует как-то по-своему, даже трудно понять, во что. Неважно и то, грешен или безгрешен человек, все мы грешны, но важно то, что в каждом из этих людей есть частица искры Божьей, Его милость и воля к сохранению этой милости. И много еще на Руси людей с чистыми сердцами, гораздо больше, чем вы себе представляете. И о них сломает себе голову царящее над нами зло. Знаю, так будет, и я рад этому.
Есть в русском языке комбинация из двух слов, странно звучащая в переводе на другие языки — светлое пение, — после небольшого раздумья продолжал Николай Петрович. — Это, как ангельское пение, как песнопения в Пасхальную ночь в наших церквах: тихое и ясное пение победившего зло Добра. Мне часто кажется, я слышу это пение. Мне часто снится церковь, освещенная мягким светом свечей, расшитые золотом убрания священников и это тихое, радостное пение. И на душе становится так светло, так сладко, что радость не уходит и после пробуждения.
Спустя несколько дней после нашего разговора случилось следующее. Я увидел Николая Петровича, идущим в его потертой телогрейке, в старых галошах, несущего свой обед и изо всех сил старающегося не упасть и не пролить баланду на скользком утоптанном снегу. Он бережно и крепко обеими руками держал миску и трехсотграммовый кусок сырого черного хлеба, а на лице его было выражение чуть ли не преклонения перед этим кусочком хлеба.
Надо сказать, в ту страшную зиму это было нормальным явлением, многие зэки страдали психозом на почве недостатка хлеба, многие целовали его, называли ласковыми именами. Некоторые даже охотно меняли полученную в пайке рыбу на кусочки хлеба, меньшие по своей калорийности, чем рыба. Причем, относилось это исключительно к хлебу, не было и намека на подобное уважение к другой пище. На лице Николая Петровича было прямо-таки восхищение перед этим маленьким кусочком печеного теста и жмыха.
И в это самое мгновение проходивший мимо урка, мужчина огромного роста и, видимо, недюжинной силы, быстрым жестом выхватил у него хлеб. Николай Петрович попробовал отстоять свое богатство, но от сильного удара упал на землю, а урка быстро скрылся за углом ближайшего барака.
Я подбежал к нему. Он лежал на земле и тихо плакал. Я стал помогать ему подняться. Падая, Николай Петрович поранил лицо над правым глазом и кровь маленькими капельками стекала мне на руки и на снег. Он продолжал плакать. Я взял его под руку и повел в наш барак. Он постепенно пришел в себя, увидел, кто его ведет и что сам он плачет:
— Станислав Станиславович, вы не думайте, что я плачу. Может, так оно и есть, но это выходит само собой, в душе я рад: все к лучшему, и мир прекрасен…
Я не ответил, отвел его в барак и укрыл его бесценным одеялом.
Через несколько дней меня забрали в больничку, а потом пришло освобождение. Больше я не видел Николая Петровича, человека, который радовался.
Было ему лет около шестидесяти, и во время революции был он уже вполне сознательным, взрослым человеком. Сейчас уж не помню, кем он был по профессии, но кажется, что работал рабочим на текстильной фабрике. Как-то случилось ему прочитать нелегальную брошюрку о взглядах Петра Кропоткина, апостола русского анархизма, одинаково отрицавшего и царскую власть, и диктатуру пролетариата, и марксистскую диалектику, чем заслужил еще до Первой мировой войны враждебность Ленина, с которым часто встречался в эмиграции.
Мой лагерный товарищ смог войти в контакт с Кропоткиным, жившим за границей после удачного и смелого побега из Петропавловской крепости. Он глубоко проникся идеями князя-бунтаря и утверждал при каждом удобном случае, что любая организация — профессиональная, религиозная или государственная — только подавляет человеческую индивидуальность, мешая ее самореализации. Он был верующим и считал, что каждый свободный человек должен найти свою дорогу к Богу.