Выбрать главу

— Все это притворство!.. Видал я уже это в Большом театре Марселя, когда давали «Два брата поляка»… Павловский хотел убить Павловского, который украл у него документы… Там тоже были украденные бумаги, и был также болван, исполнявший комическую роль, тоже Барбассон. В ту минуту, когда Павловский хочет помиловать Павловского, который не хочет отдавать ему бумаги, вот как Вильям Броун, они вдруг узнают друг друга и проливают слезы на жилете один другого: «Мой брат!.. Мой брат! Прости меня!..» А Женневаль, который играл Павловского, бросился на колени, как Броун, восклицая: «Прости! Прости!» И Павловский простил Павловского, как Сердар простил Вильяма Броуна. Все это было красиво, черт возьми! Но тогда я заплатил всего двадцать пять су, а сегодня я раз десять чуть не потерял своей шкуры… Хватит с меня и одного раза, я ухожу.

И, довольный своим монологом, провансалец отправился на мостик; но что бы там он ни говорил, как ни старался придать всему смешной вид, он был гораздо больше взволнован, чем хотел показать. Несомненно, что некоторые чувства, и особенно родственные, всегда находят отголосок в сердце человека, всего наименее расположенного чувствовать их, даже в тот момент, когда их изображает искусный актер.

Сердар, как и предвидел Барбассон, не замедлил произнести это слово прощения, которое хотело сорваться с его языка еще накануне, когда он увидел хорошеньких дочерей губернатора. Нет поэтому ничего удивительного, если открытое им родство положило конец его колебаниям.

— Да, я прощаю вас, — сказал он с глубоким вздохом, — я останусь проклятым людьми, авантюристом, Сердаром… Зачем призывать отчаяние и несчастье на голову молодых девушек, которые еще только начинают жить, имеют все, чтобы быть счастливыми, и первые серьезные мысли которых будут, так сказать, осквернены презрением к отцу?

— Нет, Сердар! Дело так поставлено в настоящую минуту, что я не приму этой жертвы, хотя бы вся семья моя погибла от этого… Но могу вам сообщить, что… жертва ваша не нужна.

— Что вы хотите сказать?

— Бюрнс в своем признании не говорит о сообщнике; перед смертью он обвинял только себя и в воровстве, и в том, что подбросил письма в вашу папку, не считая себя, вероятно, вправе призывать на меня правосудие людей, когда сам готовился предстать перед правосудием Бога. Вы можете оправдать себя, нисколько не замешивая меня в это дело… я все время хранил это признание.

— Быть не может! — воскликнул Сердар с невыразимым восторгом и счастьем. Затем он с грустью прибавил, взглянув на своего прежнего врага: — Вы, должно быть, очень ненавидите меня, если не хотите отдать мне…

— Нет! Нет! — прервал его сэр Вильям. — Но после того, что вы выстрадали, я не верил вашему прощению, и хотя признание Бюрнса не могло служить основанием для обвинения меня, но я хотел избежать скандала, который должен был неминуемо разразиться, если бы вздумали привлечь меня к ответственности…

— А признание это? — живо спросил его Сердар.

— Оно заперто в моем собственном письменном столе в Пуант де Галль… Нам стоит только вернуться, и завтра же оно будет в вашем распоряжении.

Сердар устремил на него продолжительный взгляд, который хотел, казалось, проникнуть в самую душу его собеседника.

— Вы не доверяете мне? — спросил сэр Вильям, заметив это колебание.

— Моя сестра приезжает через пять-шесть дней, — отвечал Сердар, не умевший лгать, а потому избегавший прямого ответа, — мне некогда больше сворачивать в сторону, если я хочу вовремя встретить ее… Но, раз слово прощения сорвалось с моего языка, я не буду больше удерживать вас здесь!

Точно молния, сверкнула радость в глазах негодяя, который все еще не верил своему спасению. Сердар это заметил, но чувство радости было так естественно в этом случае, что он продолжал:

— Сегодня вечером, когда пробьет полночь, мы проедем мимо Жафнапатнама, последнего сингалезского порта; я прикажу высадить вас на землю. И если вы действительно заслуживаете прощения прошлого… вы немедленно перешлете мне это признание по каналу через Ковинда-Шетти, хорошо известного судохозяина в Гоа. Клянусь вам, сэр Вильям Броун, что имя ваше не будет упомянуто на разборе дела, возбужденного мною по приезде во Францию.

— Через сорок восемь часов после приезда моего в Пуант де Галль признание Бюрнса будет у Ковинды, — отвечал сэр Вильям, который не мог скрыть своих чувств, несмотря на всю свою хитрость.

В эту минуту Барбассон открыл дверь.

— Парус! Траверс впереди! — сказал он. — Я думаю, это «Диана», которая, прокатив порядком «Королеву Викторию», посеяла ее преспокойно по дороге и бежит теперь на всех парах к Гоа.

Все поспешили на мостик, чтобы удостовериться в этом. Да, это была «Диана», которая виднелась вдали на севере и со своими белыми парусами казалась огромным альбатросом, несущимся над волнами.

— Держитесь ближе к берегу, Барбассон! — сказал Сердар. — Мы высадим сэра Вильяма в Жафнапатнаме.

— А! — отвечал провансалец, кланяясь губернатору. — Вы лишаете нас своего присутствия?

— Я очень тронут выражением такого сожаления, — отвечал ему в тон сэр Вильям.

Сердар удалился со своими друзьями… Барбассон подошел к англичанину и, глядя на него в упор, сказал:

— Смотрите прямо на меня! Вы насмеялись над всеми здесь, но есть человек, которого вам не удалось провести, и это я! — и он ударил себя в грудь. — Если бы это зависело от меня, вы бы еще два часа тому назад танцевали шотландский джиг у меня на реях. — И он повернулся к нему спиной.

— Если ты только попадешься мне на Цейлоне!.. — мрачно пробормотал сэр Вильям.

Спасен! Он был спасен! Негодяй не мог верить своему счастью; но зато как хорошо играл он свою роль… сожаления, угрызения совести, нежности, слезы, все было там… Он отправился к себе в каюту, чтобы на свободе предаться радости, овладевшей всем существом его; он сел на край койки, скрестил руки и, склонив голову, предался размышлениям… Никогда еще не подвергался он такой опасности! Приходилось играть во всю… малейшая неосторожность, и он погиб… Как ловко затронул он чувствительную струну! И как кстати открылось это родство, о котором он не знал… Так сидел он и размышлял, а глаза его и голова все более и более тяжелели… Он очень устал после ночи, проведенной в клетке для пантер, и мало-помалу склонился на койку и заснул.

Провансалец не терял из виду ни одного из его движений и все ходил взад и вперед мимо полуоткрытой каюты (как это делают вахтенные офицеры, которые пользуются часами службы, чтобы прогуляться), приучая слух сэра Вильяма к равномерному шуму своих шагов. Последнему не могло прийти в голову никакое подозрение, потому что он занимал единственную каюту на палубе маленькой яхты. Барбассон был себе на уме! Отличаясь необыкновенно изворотливым умом, как это мы не раз уже видели, он в ту минуту, когда сэр Вильям горячо клялся, что не похищал признания Бюрнса, заметил один из тех инстинктивных жестов, в которых сознательная воля не принимает никакого участия. Психолог на свой манер, Барбассон старался доискаться причины такого бессознательного движения сэра Вильяма и занялся целым рядом своеобразных выводов одного из тех «maistres en revasseries"*, которых Рабле называет «des asttracteurs de guintessence"**. Он также попытался найти квинтэссенцию мысли, управлявшей рукою сэра Вильяма, — и задал себе вопрос, не находилось ли признание, о котором говорил Сердар, в бумажнике самого губернатора.

></emphasis> * Опытных, упорных мыслителей.