Выбрать главу

Дедко Знобишин проводил Сергея и, все так же сидя на подвернутой ноге, опять скрутил цигарку, редкими, но убористыми затяжками выкурил ее, а окурок вдавил в мягкий дерн. Сергей тем временем миновал мост и поднимался в горку, входил в село.

— И руки не подал, — сказал дедко Знобишин, встав на одеревеневшие ноги. — По отцу, должно быть. Тот слова доброго с человеком не скажет. Себя только видит.

Знобишин, по-стариковски горбатясь, пошел к стаду. Спину ему жгло солнце, и, он соображал: «Пора коров поить. Чего это она мешкает?»

Клава, в белом платочке и белой кофте, светлая, солнечная, звонко кричала навстречу пастуху:

— Дедко Знобишин! С кем ты разговаривал? С кем?

— Председателев сын, говорю. Право слово, оглохла девка.

— Сергей?

— Да, он самый.

Клава подбежала к Знобишину и, заливаясь румянцем, нервно облизывая пересохшие губы, нетерпеливо допытывалась:

— И что же он, дедушка? Надолго он? Веселый?

— Надолго ли, я, Клавушка, не знаю. Наверно уж, сколько поживется. Про тебя, Клавушка, он чтой-то выспрашивал. Об отце с матерью ни словечка, а тебя вспомнил. Почему? — Знобишин лукаво воззрился на девушку. — Молчишь?

— Меня, дедушка, все вспоминают. Такая уж я есть, незабудка.

— Удачница, значит.

— Да уж куда удачливей. — Клава засмеялась, сняла с головы платок и спрятала в нем свое горячее лицо. Плечи у нее упали.

XXIV

Незаспанная злость ядовитее втрое. Со вчерашнего вечера кипит председательская душа.

Вчера уже совсем собрался домой, даже фуражку надел, как на столе хлипко и раздраженно затрещал телефон. Звонил Иван Иванович Верхорубов. Не поздоровавшись и даже не назвав по имени-отчеству, наскочил на Лузанова, как лихой кавалерист:

— Ты газету «Всходы коммуны» читаешь? О своем колхозе читал, спрашиваю. Слушай, что у тебя там делается? Добрые люди скоро убирать начнут, а ты все еще не отсеялся. По-моему, газета правильно критикует тебя. Как это ты сумел все посевные работы отдать на откуп своему, прямо говоря, политически близорукому агроному? Удивляюсь. Ты председатель колхоза или общества слепых, а? — И, не давая Лузанову собраться с ответом, продолжал глушить его новыми вопросами:

— Почему это ты прекратил сеять пшеницу? План для тебя является законом или не является? Ты, что, хочешь провалить посевную, да? Когда у вас кончится эта пресловутая дядловская самодеятельность? Вот тебе, товарищ Лузанов, мое последнее слово: за три дня сев должен быть закончен. Слышишь? А то пеняй на себя. Я просто вынужден буду сделать оргвыводы.

— Я, Иван Иванович, к шефам проездил…

— Я тебя спрашиваю: ты слышал, что я сказал?

— Так точно.

— Исполняй. И исполняй без разговоров. Ты же боевой старшина? Или забыл армейские порядки? Выполняй указания сверху беспрекословно и от подчиненных добивайся этого. Мы с вами призваны заниматься живым делом, а не болтологией.

Лузанов еще какое-то время ник ухом к умолкшей телефонной трубке, потом медленно положил ее и неприятно почувствовал, что вся ладонь, в которой лежала трубка, облита теплым липким потом.

Действительно, два дня Лука Дмитриевич проездил в Окладин к шефам на кирпичный завод, где обивал пороги начальства и вымаливал для колхоза списанную, полурастащенную пилораму. За это время агроном Алексей Мостовой зачем-то распорядился остановить все посевные агрегаты. Об этом стало известно районной газете, и она, не вникая в суть дела, высекла «Яровой колос» в корреспонденции под нелепым заголовком «Медленно поспешая».

После разговора с Верхорубовым поздно уже было что-то предпринимать. Поэтому, отыскав в бухгалтерии подшивку «Всходов коммуны», Лука Дмитриевич добросовестно прочитал статью и, черный, как грозовая туча, отправился домой.

Летом, в сухую погоду, он всегда разувался на крыльце, под козырьком. И в этот раз сел на щербатый порог сенок, один за другим стянул сапоги и стал подниматься, но нижний дверной крючок на косяке зацепился за карман его пиджака и дернул хозяина обратно. Лука Дмитриевич выругался и, вслепую шаря рукой, попытался было освободиться — не поддалось. Тогда он в сердцах резко встал на ноги, вырвал весь карман — на половицы выпали какие-то бумаги и медяки. В избу он вошел багрово-красный, тяжело сопя. Пиджак свой швырнул на пол и сел к столу, уронив большую, коротко стриженную голову на руки.