Вольфганга многое связывало с Берлином. Вейганд это понял еще на станции, когда взгляд его сделался блестящим, как у подростка, а лицо разгладилось, будто после дорогущих инъекций. Он приехал туда, где прошла его отнюдь не спокойная молодость – казалось бы, радость обоснована. Но было что-то еще. Что-то, что неустанно цеплялось за ту странноватую, запрятанную как можно глубже тревогу в его глазах. Вейганд пока не мог ее объяснить, но не злился – он чувствовал, что в неведении пребывать ему осталось совсем не долго.
Он снова перевел взгляд на здание. Летящее, стеклянное, монументально классическое и безобразно авангардное – все вместе, как и положено таким местам. Академия искусств. Цитадель его чаяний и желаний. Когда-то бы он душу продал, чтобы хотя бы подышать рядом с ней. А потом мечту эту стерли ластиком, потому что до Вейганда дошла одновременно до смешного простая и неподъемно сложная истина – диплом не сделал бы из него художника. Как писателя не делает писателем членство в каком-то там союзе или изданная исключительно в бумаге книга. Художник становится художником, когда посвящает своему ремеслу жизнь. Писатель становится писателем, когда литературный мир способен заменить ему настоящий. Музыкант становится музыкантом, когда мелодии становятся для него большим, чем простым набором звуков. Дело не в бумажках со штампами, дело даже не в признании. Дело в том, что обнаруживает в себе человек, впервые берясь за кисть, ручку или инструмент. Знание базиса – анатомии, цветопередачи, нот, сюжетной структуры – безусловно полезно, однако все это можно приобрести и без университетов. Особенно сейчас, когда перед талантами лежат все знания мира, заключенные в прямоугольнике черного стекла.
Так что Вейганд посмотрел на здание последний раз, качнул головой и с прежней улыбкой поглядел на Вольфганга:
– Нет, отсюда начинать я не буду, даже если все остальные университеты мира выставят меня за порог. Не хочу несколько лет провести с теми, кто неиронично восхищается Джармушем и ему подобными. Не хочу охать и ахать на выставках с размазанными по холсту соплями, потому что высморкал их сам Кто-То-Там. Я с радостью возьму здесь лекции, если окажется, что кто-то из преподавателей готов раскрыть мне секрет цветопередачи Караваджо или отработать наброски по да Винчи. Но в остальном… фраза про «сделай свое хобби работой и не работай ни дня» – бред. Я однажды уже превратил искусство в масс-маркет и закончилось это, мягко говоря, хреново. Так что… я хочу попробовать что-нибудь еще. Может, из меня выйдет прекрасный адвокат или вроде того.
Вейганд пожал плечами. Монолог получился длинным, но он все же сказал все, что хотел. И, кажется, Вольфганг был этим крайне доволен. Он широко улыбнулся, кивнул и шутливо отметил:
– С твоим характером – никакой адвокатуры. Ты пошлешь судью на первом же заседании.
– Тогда нужно сразу становиться судьей и действовать на опережение.
Вейганд тихо рассмеялся, и они вместе пошли вдоль улицы, прячась в тени раскидистых лип. Академия последний раз блеснула на солнце, будто говоря ему, что будет рада, если тут все же окажется тот, кто разбирается в цветопередаче Караваджо, и скрылась за тяжеловесной монументальностью «Адлона».
Мимо проплывали многочисленные кафе, мелькали посольства – сначала Венгерское, потом Российское, – терпеливо впускал бесконечный народ музей мадам Тюссо, туристы грудились у липы Пушкина, а после скрывались за дверями, чтобы выйти к Ленинской. Вейганд не понимал, в чем смысл фотографироваться рядом с деревьями, но полагал, что в этом суть русских – им, по-видимому, доставляло какое-то немыслимое удовольствие искать крупицы своей истории на чужой земле, будь то иммигрировавшие знаменитости, растения или хотя бы надписи на стене.
Последние особенно часто встречались в Херде, тесно соседствующем с русским районом. Так что Вейганд ежедневно по пути в школу видел все, что, вероятно, видел каждый другой школьник за множество километров в городах с непроизносимыми названиями вроде «Санкт-Петербург» или «Волгодонск». Некоторые из надписей были вполне читабельны, а те, что нет, читали ему ошивающиеся рядом дети иммигрантов. Вейганд не знал, кто такой Цой, но знал, что он жив. Знал, что жив еще и Горшок, и это вызывало у него еще больше вопросов – одна из его «нянь» (им никогда не платили, так что он сомневался, что это слово уместно) называла так то, в чем сажают цветы. А как может быть живо то, в чем сажают цветы?..