Выбрать главу

Непоседливый Коля Бакин от скуки приставал к обитателям вагона, из озорства поддразнивал. Но я понимал, не только озорство толкало его. Как и я, Коля хотел всерьез понять людей, встретившихся на пути.

— Пойдем, Митя, покалякаем с куркулями, — предлагал он.

Мы подсаживались на их пары. Коля начинал:

— Поди тоскуете по родной землице?

В ответ раздавалось ворчание. Коля смеялся. Иногда завязывалась беседа вокруг сокровенного: хозяйства. Даже Коля становился серьезным.

По словам Воробьева, у него было «изрядное дело», которое он вел вместе с братьями. И пашня под хлеб и огороды, и лошадки на извоз. Даже двух благородных коней — Резвого и Ласковую — посылал на скачки («Это уж, конечно, не для заработка»). Севастьянов держал ферму, поставлял в город молоко, сметану и масло, «мечтал завести сыроварню, не успел».

Заслышав эти разговоры, с нар соскакивал Фетисов в нем быстро закипал двадцатипятитысячник.

— Расскажи лучше, сколько народу эксплуатировал от зари до зари!

— А что? Люди на заработки не жаловались, побольше получали, чем в твоем колхозе.

— «Не жаловались»! Им копейку, в свой карман рубль!

— Как же ты думал? Святые, они в церкви да на небе. У меня только свои и трудились, родные. Неужели обижу?

— Известная песня: племянники и внучки, десятая вода на киселе! — смеялся Фетисов. — И драл с каждого семь шкур!

— Гражданин, я хочу у тебя спросить, — обратился как-то к Фетисову Бочаров — поросший щетиной, неряшливый и нелюдимый человек непонятного возраста.

— Спроси, пожалуйста, — разрешил Фетисов.

— Ты про богатеев ладно толкуешь. А вот приходилось раскулачивать таких, которые имели всего-навсего одну лошадку и двух коровенок?

— Перегибы случались. Партия их осудила.

— Осудила, знаю. Однако людей разорили, с места согнали, от земли навсегда оторвали. Богатеев-то много ли, а таких, с двумя коровенками, середняков миллион! На них держалась деревня.

— Ты бы, друг ситный, про себя толковал, не таясь, по правде.

— Я про себя и толкую. Лошадь была с жеребенком, две коровы и телок. Овец дюжина. Куры, утки, гуси. Справное хозяйство, но лишка не водилось. Дом, конечно. Не хоромы, однако жить можно, пятистенка. Кулак я, по-твоему, или не кулак?

— У нас, к примеру, кузня была, — вступил в разговор кудрявый Федосов. — Работали папаша и я, еще мальчонка помогал, сынишка мой. Кулаки мы или нет?

— Если не врете про хозяйство, не кулаки, — ответил Фетисов.

— Почему же меня раскулачили и выслали?

— Меня так же.

— Так вы, граждане хорошие, до конца все договаривайте.

— То есть как?

— Коллективизацию мешали проводить? Бузу поднимали, скандалили, за ружье хватались, стреляли? Или подпевали какому-нибудь богатею. Стояли за него горой? Ну?

— Какие уж богатеи в наших тощих местах? Я самый богатый оказался!

«Жлобы» засмеялись, дружно зашумели:

— Разве разбираются они, городские. Дали им директиву, они и гнут.

— В деревне ни черта не петрят: ни когда сеять, ни когда жать. Две коровы — это у них буржуй. Пустили крестьянство по миру.

— Погодите галдеть, я с Бочаровым да с Федосовым толкую, — поднял руку бывший двадцатипятитысячник. — Вы не ответили мне, дружочки.

— А что не ответили?

— Колхозы мешали создавать? Сопротивлялись?

— Будешь сопротивляться, когда добро твое отнимают.

— А колхозы твои никто в ту пору не знал, не видел. Тащут в яму — полезай. А не видно, глубоко ли.

«Жлобы» опять засмеялись, только Бочаров стоял мрачный, уперев глаза в пол. Искривился, как от зубной боли, и полез на свои нары.

— Привыкли душу мотать, черт бы вас подрал!

Разговоры о колхозах велись часто.

— Что ты можешь понимать, комиссар! — рычал Воробьев. — Мы были получше тебя. Мы людьми были, стали волками. Тебя из собственного дома, как собаку бешеную, выгоняли? Тебя в голую степь привозили и бросали? У тебя жена и дети, и старуха мать дохли как мухи на глазах? Тебе в свою родную деревню приходилось тайком приползать, будто вору-бандюге?

— Да, не приходилось. Но ведь я рабочий, потомственный пролетарий.

— Заткнись, пролетарий! — встав во весь рост, в яростном захлебе кричал Воробьев. — Скажу тебе прямо, не таясь: я всегда буду мстить, мне моя жизнь только для этого и нужна. Для чего она мне еще — семья погибла, от земли меня оторвали! И дураки — дали мало. Выйду из лагеря досрочно и буду еще злее. А здоровья у меня хватит на сто лет, я трехжильный, не то что вы, сопляки, тыща штук сушеных на один фунт. Сопляки!

В тихий покойный вечер Зимин завел разговор о нашем недалеком будущем. Он мечтал вслух. Мы вернемся, мы скоро вернемся в нормальную жизнь. В этой жизни все будет славно: работа, какую любишь, театры, лекции и просто выходные в кругу семьи.

Коля Бакин и Агошин, Петро Ващенко и Птицын, Володя и Фролов, мирно устроившись на нарах возле Зимина, как-то необычно притихли. В этой тишине раздумия пронесся по вагону свистящий голос Севастьянова:

— А нам? Нам-то небось не даешь места в этой хорошей жизни? Ликвидировали, как класс, а жить оставили. Ведь и мы, когда из лагеря выйдем, все равно будем искать себе место.

— Освободитесь от злобы, будет вам место. Останетесь врагами, не будет.

— Ох, формула! — проворчал Дорофеев. — Даже доброго пса можно обозлить до бешенства, — тихо и устало сказал он. — А как с Бочаровым и Федосовым? Какие из них кулаки?

Севастьянов пропел тонким голосом:

— Я на канале перековался вроде, но места мне опять нету.

— Хорошо, что вы тоже едете с нами, комиссары чертовы! — заорал Воробьев. — Побольше бы такими идейными набивали тюремные вагоны. Скорее бы все кончилось.

— Что кончилось бы скорее? — спросил Зимин.

— Все! Революция твоя!

— Ну, этого не дождаться, хотя здоровья, по вашим словам, вам хватит на сто лет.

— Все уже прахом пошло, не видишь, слепец! Ты же сам, верный своей партии, на каторгу едешь!

— Вам не стоит себя этим успокаивать. Миллионы коммунистов на воле, они разберутся.

— Да никто больше в нее не верит, в революцию!

— Вы не верите, миллионы верят. Вы слепец, Воробьев, не я.

— Дурачки вы, комиссары, старые и молодые. Не хотите себе признаться: не получилось, как хотел Ленин, как он задумал. Разве в лагерях можно сделать людей лучше, чем они есть? Сам-то не видел, какие они, лагеря, а говоришь: освободись от злобы. Твои же товарищи всех запрут в тюрьмы, в лагеря, всех перекуют. Посмотрю, как ты сам перекуешься. Моего века хватит над тобой посмеяться.

— Я должен дать ему по морде за его подлые слова! — я рванулся к Воробьеву.

— Митя, не смей! — Фетисов перехватил меня и крепко держал. К нему подскочил и Володя.

— Вы слышали, Воробьев, ответ Мити? — спросил Зимин.

— Дурачок, — пробормотал Воробьев. Он даже не пошевельнулся.

Сашко разинул лягушачий рот.

— Ах ты, воробышек! Мы же тебя на куски растащим. У нас руки-то железные, взгляни.

— Пустите! — рванулся я. Фетисов и Володя не пускали. Возле нар столпились Коля Бакин, Агошин, Мякишев, Ващенко, Птицын.

— Здесь каждый говорит, что хочет, не на воле, чай, рот не зажмешь, — рассудительно толковал Севастьянов. — За каждое слово бить — морд не напасешься.

— Нас помилуйте! Дайте уйти! — испугался старик Кровяков. И он и другие соседи торопились прочь от схватки.

— Мальчики, шухер! Парад ретур с понтом! Фраеры собрались драться. Черти политики, не робей! — это урки шумели, обрадовавшись скандалу. Они уже приготовились к зрелищу, чинно рассевшись на своих нарах.

— Оставьте, Володя, — внушительно сказал Зимин.

Рукопашной не дали развернуться. Фетисов и Зимин укоряли нас, словно школьников. К чести Воробьева, он и сам в драку не полез и быстро усмирил своих. Все разбрелись по своим местам. Урки остались разочарованы мирным исходом конфликта, некоторое время они еще продолжали обсуждать событие.