Выбрать главу

Явление Петрова было настолько неожиданным, что вагон замер, а затем загрохотал. Ко всеобщему хохоту присоединились начкон и бойцы, один из них схватил Петрова за воротник.

— Хорош, ну прямо красавец! — покачал головой начкон. — Придется перевести в вагон первого класса, не годится такому ехать в общей теплушке. Вагон должен быть по шапке, ничего не поделаешь. Правда, там нет печки и холодновато, но в такой шубе хоть на Северный полюс.

Начкон кивнул бойцу, и тот повел пахана прочь. Начальник с интересом смотрел на Зимина, Савелова и Фетисова.

— А кто пострадавший? — осведомился он.

Меня вытолкнули вперед, и я очутился рядом с Володей.

— Промыслов? — узнал начкон и нахмурился. — Он руку тебе порезал?

— Надо йода и бинт! — крикнул доктор. — Не загноилась бы рана.

Начкон еще раз глянул на меня и кивнул бойцу: закрывай.

— У нас не все, — быстро сказал Зимин, а Володя придержал ногой створку. — Всем коллективом просим вас зайти в вагон и выслушать.

— Здравствуйте-пожалуйста. Вам положено помалкивать, а из вас просьбы как из мешка сыплются.

— Отойдите от двери, дайте закрыть! — крикнул боец.

Начкон покачал головой: не надо. Видно, не так-то легко было отказать нашему уполномоченному. Начальник ловко вскочил в вагон. За ним поднялись бойцы, дверь задвинулась.

— Слушаю. Но имейте в виду: наказание за оскорбление часового и за круговую поруку при побеге не снято.

Зимин, словно не слыша, рассказал о нашем собрании.

— Собрания не разрешаются, — выдохнул клуб дыма начкон.

— Не будем называть это собранием. Просто мы посоветовались, как быть. Вы сами видели Петрова. А нам нужно приехать на место людьми.

Зимин помолчал. Заинтересованный начкон не перебивал его.

— Мы собрали в общую кассу деньги и ценные вещи. И те, которые на руках, и которые у вас на хранении.

— Зачем? — вопрос прозвучал строго.

— Просим разрешения покупать продукты. Все ослабели, кое-кто не может двигаться.

— Льготы не могу разрешить. Деньги и вещи сдадите на хранение, их не полагалось держать при себе. Опять нарушение. Вы что, забыли, вижу, свои грехи! За них придется ответить, когда прибудем.

Начкон повернулся к выходу. Дверь отъехала в сторону. Эх, все пропало!

— Очень просим помочь нам. В лагере нужны работники, а не инвалиды, — с отчаянием возразил Зимин.

— Нет, нет! Сами виноваты.

— Посмотрите, до чего мы дошли, — простонал Ващенко. Он растолкал всех и подошел ближе.

Начкон обернулся. Петро сунул грязные пальцы в рот и почти без усилий вытащил огромный желтый зуб.

— Могу подарить на память всю челюсть, — и Петро протянул зуб начальнику. — Не доедем до лагеря. Выгрузили бы здесь, зачем тащить дальше полудохлых доходяг.

Не сразу справившись с растерянностью, начальник конвоя сказал:

— Достанем хвойный настой, будете пить. Продукты придется покупать. Завтра большая станция, возьмем вашего старосту в магазин — пусть купит хлеба, сахару, капусты квашеной, огурцов и что еще там найдется.

Начкон не сводил глаза с Петра. Иссиня-бледный, без кровинки в лице, он моргал, щурился и вдруг улыбнулся.

— Так и решим! — словно обрадовавшись этой улыбке, воскликнул начкон. — Есть еще просьбы?

— Больше нет, спасибо.

СНОВА СПОРЫ

Жизнь стала приличной (если можно так сказать про тюремную жизнь). У нас появился горчайший хвойный настой, а главное — улучшился паек.

Я совру, если стану утверждать, будто в нашем вагоне воцарились тишь да гладь. Может быть, так было в самый первый день. Очень скоро начались опять споры. Гремел ожесточенный голос вечно взъерошенного Воробьева, благолепный Севастьянова и брюзжание желтолицего Дорофеева (кстати, после «переселения народов» бывшие кулаки и бывший прокурор очутились наверху рядом; Дорофеева по болезни решили не спускать в подвал).

— Молчали бы о достоинстве, — ворчал, поглядывая на Зимина, Дорофеев. — К чему сии красивые бесполезные словеса? Много оно помогло вам, ваше достоинство? Упрятали в каталажку вместе с жуликами!

— Не платят ли тебе, тюремный комиссар, за то, что ты и в тюрьме тычешь людей мордами в лозунги? — зло вопрошал Воробьев, свесив с нар кудлатую голову. — Помог угомонить жуликов, сумел конвой уговорить — земной поклон тебе. Желудку полегче. А душу не тронь, не береди!

— Ты покажи мне лапу, которую надо лизать, чтобы она выпустила меня из тюрьмы. Я оближу ее и не поморщусь! С достоинством оближу! — елейным голоском, блестя глазами, верещал Севастьянов. — Господи, прости нас, неразумных.

— Вас не трогают, какого черта кидаетесь?! — возмутился я. — Лежали бы и помалкивали.

В самом деле Зимин потихоньку беседовал со мной, Фроловым и Феофановым. Рассказывал о Морозове, просидевшем в Шлиссельбургской крепости больше двадцати лет. Я читал о нем, а ребята впервые услышали имя знаменитого революционера и ученого. Зимин восхищался силой его воли, целеустремленностью.

— Пускай, Митя, — отозвался на мое возмущение Павел Матвеевич. — Пусть хоть таким способом выпускают пары злости.

— Говоришь: вас не трогают, — возразил Воробьев, косясь на меня. — Бормочет он вам, а слова к нам идут. Покоя нет от этого очкастого дьявола!

Зимин рассмеялся и невозмутимо вернулся к нашей беседе.

— Ты спросил, Митя, в чем может быть наша самая большая беда? По-моему, в неспособности обуздать себя. Случилось несчастье, и человека это надолго ослепило. Мы с тобой видим: кое-кто из наших спутников нашел чуть ли не отраду в ругани и проклятиях. А правда в том, чтоб извлечь смысл и из этого жизненного урока.

— Уж не обо мне ли гудишь? — осклабился Воробьев.

— Вполне возможно! — блеснул очками Зимин.

— Ах, комиссар, комиссар, — Воробьев приподнял голову. — Смотрю я на тебя, человек вроде неплохой. И не молодой, многое повидал. А ведь глупый, ничего не соображаешь.

— Ну, ты без оскорблений! — предостерег Фетисов, мгновенно слезая с нар.

— Не мешай, Саша, — взял его за руку Зимин. — Интересно послушать.

— Послушай, послушай, коли интересно. Сейчас Митя и все эти ребятишки свеженькие, еще не очухались, не устали от твоих наставлений. Зато через год или через два, через три года, когда обозлятся на все, потеряют веру и пошлют тебя и твои лозунги к чертям собачьим, чему тогда станешь их учить?

— В год, два, три я не верю — все скорее разъяснится, — возразил Зимин. — Но предположим по-вашему. И через год, два и через три года, и дальше я буду учить их сохранять достоинство, не ожесточаться и не терять веры в наше дело. Повторяю, я убежден — беда Мити, беда многих из нас не может быть долгой. Тучи рассеются.

— Блажен, кто верует, — почти со стоном протянул Севастьянов.

Он умел этак закончить спор. Даже здесь, в этапе, где, по выражению Зимина, люди ничего не скрывали и ничего не опасались, даже здесь Севастьянов был уклончив и осторожен.

— Петро, спой, — просит Фетисов.

Петро не сразу начинает, ему трудно петь: губы в сухих болячках, такие же болячки на всем нёбе. Он едва справляется с голосом, песня вот-вот прервется. Репертуар, как говорит Ващенко, «подходящий»: «Солнце всходит и заходит», «Отворите мне темницу».

Мы с Зиминым сидим рядом, он держит руку на моем плече, изредка крепко его сжимает. Снимает очки и приближает свое лицо к моему; так он делает всегда, если ему надо хорошенько увидеть. Глаза у него удивительные — глубокие, добрые.

— Митя, я охотно дал бы вам рекомендацию в партию.

Это неожиданно, и я не знаю, что сказать в ответ.

— Считайте, что дал уже. Выйдем отсюда — а мы обязательно выйдем на волю, — приходите и берите рекомендацию. — Он улыбнулся. — Словом, она у вас в кармане.

— Спасибо, — говорю я. Мое спасибо — не пустое слово. Мне (и не только мне) было бы трудно без этого человека. А ведь его жжет свое горе, он тоже оставил дом и семью (я знаю, у него взрослые сыновья, дочь и даже внук).