Выбрать главу

А теть-Дуня на это сухую задницу выставила, рукой показала:

– Поцелуй пробой и ходи домой!

Да еще негромко прибавила, уже для баб, что такие вот придурки за нас пропитание имеют, а ей-то остальных накормить надо!

Из-за проволоки тут же в адрес стражника выдали:

Не кричи, не кричи, не кричи, не гавкай,

Если рот у тя большой, заколи булавкой!

А теть-Дуня через проволоку уже контакт налаживает.

– Бабоньки! – кричит. – Вы ево не боись… Он дурной, но не страшной!

А если что на прокорм дадите, я по всем ровно разделю!

И тут ей понесли.

Кто сам, а кто через малышню: картошку, свеклу, несколько сухарей…

Даже яйца, вкрутую сваренные. Опять же махорку, крупно рубленную, завернули в лопушок, как особую ценность, передали бережно из рук в руки.

Петька-придурок понял, что без него вполне обходятся и махра мимо рыла уплыла, придвинулся поближе, прикидывает, что можно от такого нарушения для себя поиметь. А мы, пацанье, сообразили: встали у теть-Дуни за спиной и заслонили ее. Если захочет что отнять, ту же махру, так по рукам пустим, пусть уследит… Получит куку с макой!

Теть-Дуня принесенное в подол сложила, снесла на серединку лужайки, стала у всех на глазах делить. Яйца – их потом еще несли – девчонкам, махорку – себе, остальной продукт разложила на две кучки.

Потом кликнула Зою и Антона, то есть меня, велела дальше по душам разложить.

Мы с Зоей стали с двух концов продукт брать, и руки наши встретились. Не так, как приказано на танце: “Саша, ты помнишь наши встречи”… По-другому. Случайно. Я прикоснулся лишь, почувствовал, что руки у нее не ледяные вовсе. Руки-то теплые у нее. Даже горячие.

Я свои отдернул с непривычки. Посмотрел нечаянно и увидел, что и глаза у нее блестящие, ярко зеленые, еще зеленей травы вокруг нас. И никакой черной ненависти. Скорей удивление. Будто она тоже меня первый раз видит.

А еще я углядел – это невозможно было заметить – затаенную боль на донышке зрачка. Меня как по сердцу резануло. Отпрянул. А она поняла, что выдала себя, и демонстративно отвернулась. Не захотела дальше в себя пускать.

Я об этом долго думал. Там, на лужайке, и в вагоне, куда нас загнали на ночлег. В штабной вагон в эту ночь нас не повели. Отцы-командиры уехали на грузовике в район, чтобы получить дальнейшие указания, что с нами делать. Краем уха в последний раз мы с Шабаном уловили среди прочего пьяного бреда слова, что вышло будто бы указание сверху о мобилизации подростков после пятнадцати лет на какой-то трудовой фронт. А он тут, рядышком… И с немчиком, так называемым Ван-Ванычем, пора побыстрей расстаться. Запихнуть бы его в немецкие лагеря, коих на Урале понапихано повсюду, пусть со своими и балакает, там есть кому держать их фашистский язык под контролем! А у нас, кроме “хенде хох”, никто ничего не шпрехает. Охранник командует: мол, приказываю по-вражески, не выражаться… Так он песни начинает петь. А что поет – неизвестно.

Я еще тогда ехидно подумал: шпрехаем, да фиг вам скажем. Мы даже стихи с Ван-Ванычем о розах шпрехаем, только не свиньям о розах читать! Розляйн, розляйн, розляйн рот… Как там дальше?.. В общем, дикая розочка в голом поле… Это ведь про Зою, это она – розочка посреди поля. Господи, как вдруг понятней стали эти слова!

И вот что еще пришло в голову: слава Богу, что сегодня не надо с ней под патефон танцевать. Лучше встретить на лужайке, где она – другая.

Мне почему-то жалко ее стало. В штабном вагоне ее не жалко, а тут вдруг проняло. Будто два разных человека: там – бесчувственная лягушка, а тут – Василиса, которая сбросила лягушачью кожу. Василиса с печалью на дне зрачков. Там, в штабном, я от нее бежал бы стремглав, а тут, наоборот, цельный день следующий ходил, высматривал, чтобы быть к ней поближе. А зачем – сам не знаю.

Издалека можно разглядеть,как она около Шурочки хлопочет. Тоже, наверное, счастлива, что не надо к своему Леше Белому идти, на коленях у него елозить, бормотуху насильно пить. В нашу сторону не посмотрит, мы ей неинтересны. Иногда с теть-Дуней о чем-то своем перемолвится – и опять к Шурочке. Шурочка для нее свет в окошке.

В прежние-то времена страничку из тетради вырвал бы и что-нибудь написал. Правда, не знаю что. А здесь ни бумажки, ни даже клочка газеты не найти. Даже у теть-Дуни, которая все в запасе имеет.

Впрочем, газету она нашла, клочок, и ловко цигарку себе сварганила.

А мы как увидели, собрались всем вагончиком посмотреть, как она дым из ноздрей пускать станет.

А теть-Дуня закурила, сидя посреди поляны, так вкусно у нее получалось, что кто-то из ребятни попросил: теть-Дунь, дай курнуть-то! Дай!

Она прищурясь, морщины у глаз собрались, с усмешкой закрутку отдала:

– Ну курни… Горлодер… До нутра забирает.

Первый проситель курнул неловко, не успел вдохнуть, как скорчился от кашля. Второй только крякнул, головой замотал. А потом пошло по очереди. Все курнули, кроме девочек. Кто затягивался с кашлем, а кто едва-едва самокрутку слюнявил. Но все равно делали вид, что нравится.

Последними теть-Дуня позвала меня и Зою. Мы сошлись, не глядя друг на друга. Хотя мне очень хотелось еще разочек в ее глаза заглянуть.

Зоя уверенно взяла самокрутку, сильно затянулась, а выпуская дым, откинула голову и закрыла глаза.

Теть-Дуня протянула бычок мне.

– Вот. Все мысли наши узнаешь… А?

Я принял искусанный чинарик, огонек уже припекал пальцы. С силой, зажав губами влажный кончик, втянул в себя едкий дым. До пальцев ног горячим сразу прошибло, горло и грудь обожгло. А потом вдруг ударило в башку, и лужок с ребятней, с теть-Дуней, с Зоей поплыл, закружился каруселью перед глазами.

Невольно ухватился я за руку Зои, чтобы не упасть. И обжегся. Как раскаленная, была рука.

10

Ночью ко мне под ухо подлез один из мальков: Костик. Вообще-то

Костик далеко не малек, всего года на полтора моложе меня. Он тонкий, как глиста, через любую щель в заборе пролезал, когда в

Таловке по огородам шарили. А руки у него ловчей, чем у девчонок: из любого дупла птичье яйцо извлечет.

Так вот, Костик ужом ко мне прополз, никто не услышал.

А мне почему-то в ту ночь сон удивительный приснился. Обычно-то снится, что мы куда-то едем. Проснешься – и не знаешь, во сне это происходит или наяву. А какая разница – едешь и едешь! А в этот раз приснилось, будто я с теть-Дуней чай из самовара пью и беседую при этом по-немецки. Дер тее ист гут, говорю ей. А она головой кивает, прихлебывая из блюдца: мол, гут, гут, Антон… Дер тее ист то-оль! А произношение у нее просто замечательное. А тут мне поперек сна шепотом:

– Проснись, слышь! Проснись, Антон…

Ах, как не вовремя этот голос! И чай не допил, и побеседовать по-немецки не удалось.

– Кто? Что? – спрашиваю. А сам теть-Дуню от себя не отпускаю: может, еще продолжим разговор.

А голос не дает к теть-Дуне вернуться. В вагон возвращает. Да еще требует: проснись да проснись. Я тебе, говорит, весть принес.

Тут я и в самом деле проснулся.

– Кто это? – спрашиваю.

А он снова:

– Кто, кто?.. Костик… А ты меня теть-Дуней щас назвал!

– Это во сне.

– А сейчас ты во сне говоришь, или проснулся? А то я пошел.

Пошел – значит, пополз.

– Проснулся, проснулся! – говорю недовольно. – Тебе что надо-то?

– Не мне, а тебе. Письмо тебе… Понял?

– Какое еще письмо? – Я со сна, и правда, ничего не понял. Да и как понять: ночь, темнота, хоть глаз выколи, а тут какое-то письмо.

Но Костик шебаршит около уха, даже щекотно стало. Втолковывает тихо: мол, это у него в голове письмо… А так как я отупело молчал, он повторил, что письмо, значит, в голове держит, а как надо будет, он на ухо мне прочтет.

– Наизусть, что ли? – спрашиваю, окончательно проснувшись.

– Наизусть. Я что хошь наизусть помню.