Однажды, когда остались вдвоем, я спросил о школе, в каком она училась классе. Катя лишь усмехнулась: “Два класса, один коридор!” И тут увела разговор в сторону, предложив научить молитвам.
– “Богородицу” знаете? – спросила она.
– А что это?
– Божье слово, – произнесла тихо и почему-то оглянулась. – Для спасения всех, кого любишь.
– А кого ты любишь?
– Мамку. – Тут она сильно смутилась и добавила: – Есть еще… А вы?
– Меня на “вы” никто не называл, кроме Ван-Ваныча. – Я тоже смутился.
Я согласился выучить молитву, чтобы за спасение молиться… А взамен, сказал, могу ее стихам научить, которые на немецком языке. И прочел:
“Розляйн, розляйн, розляйн рот, розляйн ауф дер хайдн…” В общем, чтобы понятней, это про дикую розу…
– Чего ж не понять? – воскликнула Катя. – Она здесь в лесу растет, ее дарят на память… И красиво!
– Тебе дарили? – спросил почему-то я.
– Нет, – отвечала, потупившись. И тут же перевела разговор на стихи, которые тоже похожи на молитву. – Хоть и не по-нашему, да здесь тоже немцев много… Говорят, они жили на Волге, а здесь их за колючкой держат…
Выпалила и опять оглянулась. А когда мы с поля возвращались, принесла колючий крошечный цветок шиповника и вручила, глядя себе под ноги:
– Получайте вашу розляйн! – И убежала. Загорелые ноги лишь мелькнули.
Спали мы теперь в овине, на сене. По ночам я подолгу вертелся, все прислушивался, не засвищет ли Костик. Но Костик не появлялся. Зато однажды застал Катю маленькую, склонившуюся у самого фонаря. Я удивился, заглянул через плечо и обомлел: она штопала мою рубашку.
Услышав шум, вздрогнула, но не обернулась, а замерла, как зверек, застигнутый опасностью. Конечно, она догадалась, кто мог стоять за ее спиной. Но сидела, как мышка, затаив дыхание, пока я тихохонько не вернулся к себе на сеновал. Наутро я сделал вид, что ничего не видел, и она промолчала. Однако и эта тайна, после дареного цветка, странно объединила нас, заставила по-другому взглянуть друг на друга.
Да, был и еще один случай, на полевых работах. Мы четверо, я, Шабан и обе Кати, отдыхали под стожком сена. Я отошел к берегу ополоснуться и вдруг увидел Катю маленькую. Уверенная, что рядом никого нет, она быстренько за кустом обнажилась и, осторожно ступая по стерне, чтобы не уколоться, пошла к речке. Приблизилась к кромке берега и долго не решалась войти, глядя с опаской на воду и прижимая руки к груди. Несколько раз касалась ступней воды и отдергивала в страхе. Потом, замерши на секунду, выдохнула звучно: “У-ух!” – и бросилась в глубину.
Конечно, я знал, что подглядываю. Но, если честно, не мог оторваться. Таращился, стыдно сказать, как дикарь, завидевший чудо, даже забыл, зачем сюда пришел. Опомнился не сразу и с оглядкой, тихо-тихо отступил назад в кусты, вернулся к стожку. Но включиться в разговор Шабана с большой Катей не смог, так разволновался. Прилег с закрытыми глазами, будто отдыхаю, но видел только ее, тоненькую тростиночку, колеблемую летним ветерком на фоне сверкающей речки.
Однако представлялась мне при этом не она, а Зоя. Но и она тоже. И эта раздвоенность долго мучила, смущала меня. Я даже Зое не посмел об этом рассказать.
В середине ночи нас поднял хозяин. Ходил, ходил с берданкой своей, потом спустил с цепи собаку, которая, Собака и, подсвечивая “Летучей мышью”, велел нам спуститься вниз. Дело, мол, есть.
Мы с Шабаном переглянулись, решив, что тащат нас на расправу. Может, за морковку, что сорвали, или за огурец. А огурцы у него на высоких грядах, сложенных с полуметровым слоем навоза, так и перли из земли, таких ни у кого из соседей не было. Вот мы и решили, что подсчитал
Глотыч убыток и хочет нас снова в баню запереть.
Но не было при нем кнута, да и взгляда, как обычно, не прятал, а смотрел на нас испытующе, даже не смотрел, а осматривал, проводя глазами от ног до головы, будто впервые видел. Изучал, старый лешак.
А мы с Шабаном стояли перед ним, как бурсаки перед классным надзирателем. На Шабане, на волосах и на одежде, висели клочки соломы. Но и я, наверное, выглядел не лучше.
– Пьете? – спросил Глотыч в упор.
– Воду, – ответили мы дружно.
– А брагу? Самогон? Пробовали?
Шабан сказал, что пробовал, не понравилось. А я промолчал.
– Значит, тово… курите… – решил он сразу. – Махра вон, в мешочке…
Там и газетка на закрутку…
Мы еще раз переглянулись с Шабаном. Не заболел ли Глотыч, что так расщедрился? Или это нам снится?..
– Козью ножку-то умеете крутить? – между тем поинтересовался он. -
Куряки! Только дым через нос пущать! – Тут он достал клочок старой, пожелтелой от времени газеты, разорвал на перегибе на две части, ловко свернул две “козьи ножки”: острый мундштучок и набитый табаком конус, тупой стороной вверх. Даже красиво. И губы не печет, и нос греет.
Себе тоже свернул, закурил от лучины. Печку он топил на ночь даже летом. И похлебку он себе сам готовил в чугунке, Катям не доверял.
Никому и ничего не доверял.
– Ну что вытаращились? – спросил, глубоко затягиваясь. Цигарка от сильной затяжки полыхнула огоньком. – Садись, что ли?
Когда прокурор говорит “садись”, неудобно стоять. Это мы не вслух, а про себя. И, так как мы продолжали молча торчать перед его глазами, пояснил, через дым, что охота ему с нами за жизнь потолковать. А в ногах правды нет.
Мы продолжали тупо молчать. Уверен, что мысли у нас с Шабаном были в этот момент одинаковые. О чем нам с Глотычем толковать-то, да еще по ночам, если он хозяин, а мы батраки? Приказать – пожалуйста. Такое обращение мы признаем. Привыкли. Или, скажем, выслушать угрозы, как он умеет, – что кнутом засечет. Ну а говорильню по ночам разводить, оттого что ему не спится… Пустой номер.
Кажется, и до него дошло, что толковать с ним мы не расположены. Но мужик упертый во всем, он и тут стоял на своем.
– А что, – спросил странно, – впервой так наемно работать?
– Почему впервой? – возразил Шабан. – Мы в Таловке на полях тоже вкалывали. У Мешкова.
– Слыхал. Прохиндей ваш дилехтор. – Он пыхнул дымом. – Из партейных, небось? Меня они трижды сгоняли с земли, ваши партейцы.
– Почему наши? – взъелся Шабан. Я видел, что он начинает заводиться от ночного, непонятного для нас разговора.
– Ну ихие, – миролюбиво поправился Глотыч. – В гражданскую они разоряли, шарили по амбарам, не давали дыхнуть… Белые, красные, желтые, зеленые… Цвета разные, а манеры одинаковые… Разбойные. У всех одно: как от чужого пирога откусить. И разговор один: “К стенке! К стенке!”
Он помолчал.
– Потом нас как бы землицей одарили, хоть и не лучшей. Не успел праздник справить, забрали обратно. А я уж сорняк вывел, унавозил, на себе перегной возил, урожай сам-сто получил. Рассчитывал хлебушком поторговать, чтобы одеть-обуть семью – у меня пять ртов было, – как нагрянули алкоголики из комитета бедноты, все деревенские придурки, а с ними комиссар с револьвером. Прям как ваш дилехтор! Давай, мол, выгребай, чего спрятал, а то силой возьмем!
Два действия арифметики у их от образования: отнять да разделить.
Выгребли продовольствие подчистую. Но не успокоились. Стали остаток искать, нашли… Тут уж Сибирью запахло…
Он пригасил остаток самокрутки, стал вертеть новую. Мы вдруг заметили, что руки у него подрагивают. Никак разволновался?
Раскуривал долго, ничего не произнося.
– Семья?.. Да нет теперь никого, – сказал. – Про это не хочу.
И снова молча курил. Привстал, зачем-то выглянул наружу и снова сел.
– В охрану устроился… С другой фамилией: Глотов. Прошлое заштриховал, его не сыскать. И свидетелей нет. По бумагам я чист. А то, что вам говорю, это не от откровенности, я давно перестал людям верить… Скорей по необходимости… – Он ухмыльнулся. – Посля поймете.