Выбрать главу

— Казак он, — веско отрезал старик. — Ты чего же, Палыч, казака от пехотного оборванца не приметишь? Эх, молодёжь, дальше своего ружья ничего и не видела. А погляди: человек кавалерийской выправки, а судя по всему, в пешем строю бился не реже, чем в седле. Да и посмотри, под ворот рубахи у него образок вшит.

— Да ну, брешешь! — с сомнением проворчал ворчун. Я почувствовал, как с меня, не церемонясь, стянули рубаху. — И вправду… Николай Чудотворец. Пришит по-мужицки, стежками крупными, грубыми. Вроде и не юнец уже, а, видать, без женского пригляда остался, раз сам шил…

— Ну, серьги в ухе нет, значит, не единственный он у матери, кормилец, — добавил старик.

Они еще долго судили да рядили, перемывали косточки всему казачеству, вспоминали каких-то общих знакомых, чьи имена отзывались в моей памяти смутной, далекой болью. Слышно было, что в комнате мы лишь втроем: шаги отдавались гулким эхом по дощатому полу, а тишина между фразами была плотной, застоявшейся.

Алексеевич — так, стало быть, звали старика — то и дело отходил в сторону, должно быть, к своим нехитрым припасам, и тут же возвращался. Он то и дело припадал к моим губам кружкой с водой, а Палыч, несмотря на свое ворчливое нутро, нет-нет да прикладывал пальцы к моему лицу, снимая тяжелый, душный жар, что источали мои раны.

В их голосах, несмотря на всю горечь плена, слышалась какая-то простая, мужицкая доброта, от которой на душе становилось немного теплее. Я лежал, боясь шелохнуться, чтобы не спугнуть это короткое затишье. Теперь я знал: здесь, в этой тесной каморке, меня не бросят. Но кто они такие? Пленные? Или, может, приставленные прислуживать при японском госпитале? Слишком много вопросов начало ютиться в моей голове.

Так потекли дни моего сидения в сей странной, поневоле сложившейся компании. Трижды в сутки отворялась дверь, принося нам скудную снедь. Судя по звону ложек да хрусту костей, Алексеевич с Палычем харчевались изрядно, мне же всяк раз доставалась лишь жиденькая похлебка, в которой плавал разваренный до состояния клейстера рис да ошметки курятины. Ни соли, ни перцу — одно лишь пресное варево. Раз в два дня, когда приносили горячую воду, наступало время мытья. Тут уж за дело брался Палыч: ворчал, бранился, как заправский сапожник, но руки у него были надивление спорыми и не знающими брезгливости. Алексеевич же, тот всё наставлял со стороны: то подметит, что повязку следует ослабить, то укажет, где кожа воспалилась.

День эдак на четвёртый набрался я сил настолько, что смог наконец подать голос. Ох, и тяжкое это было дело! Каждое слово отдавалось в груди, словно раскалённым железом жгло, и я неизменно заходился надсадным кашлем. Алексеевич, старик учёный, сказывал, что сие есть последствия внутренней контузии, что всё нутро мне переворотила. Палыч же, по своему обыкновению, гнул своё: мол, не контузия это вовсе, а просто нрав у меня нелюдимый, и их, грешных, компания мне не по нутру.

— Брешешь, — прохрипел я едва слышно, силясь растянуть губы в подобии улыбки. — Как есть… брешешь.

— Ты бы попридержал свою улыбку, братское сердце, — рассмеялся Палыч, в голосе коего впервые проскользнули добрые нотки. — У тебя ж сразу левый глаз дёргаться начинает, а там у тебя рана свежая, язвы сплошные — зрелище не для слабонервных. Прямо скажем, будто мертвец скалится.

Совет его я в толк взял и с того часа старался лицом не играть. Лишь усмехнулся одними уголками губ, когда Алексеевича — во как! — повели на прогулку. Палыч тогда весь извёлся, бурчал себе под нос, возмущаясь, с какой такой стати выбор пал не на него. Как выяснилось, японцы наших пленных порой выводили на разные «культурные мероприятия», особливо ежели те вели себя смирно и попыток к побегу не предпринимали. Диковинное это дело, конечно, но в плену, видать, свои законы.

Я прикрыл глаз, вслушиваясь в удаляющиеся шаги старика. В голове, меж тем, зрела мысль, всё более овладевавшая моим сознанием: коль скоро их водят гулять, значит, есть связь с внешним миром, значит, знают они, где мы находимся, и что происходит за стенами этого лазарета.

От моих соседей, старых служак, я помаленьку узнавал нутро этого места. Казаков здесь — по пальцам пересчитать, да и то — всё пацанье желторотое. Двоих молодых, легкораненых, японцы приспособили под «артистов»: возят их с конвоем в город, чтоб те перед публикой фланкировкой да джигитовкой потешали народ. Цирк, да и только…

Сам же лагерь разбили при старом храме. Стража здесь — сплошь местные монахи-вербовщики, хоть и с ружьями, да приглядывают за ними, как за зверьем в клетке. Пленных сотня наберется. Большинство маются в общем зале, на подстилках, отгородившись от мира тряпичными шторками. Меня же упекли в отдельную коморку — видать, лычки вахмистрские, что на погоне уцелели, глаза им мозолили.