Сожители мои оказались господами офицерами: поручик — старик Алексеевич, да Палыч, подпоручик. Оба из резерва, несли службу учебную, да угодили в переплет, когда японцы ихнюю роту пополнения врасплох застали. В плен взяли с боем, как положено, а как разобрались, кто есть кто — так командира роты и взводного в «офицерскую» клетку и определили. Они-то здесь, почитай, за главных: дисциплину блюдут, грамоте молодых учат, пока японцы нос не кажут.
На одно из таких занятий и меня приволокли. Я там, от нечего делать, да от слабости, и уснул прямо на полу. Прошла неделя, как меня к ним подселили. Ноги понемногу обрели твердость, а вот глаз… Правый еще худо-бедно видел, а левый словно смолой залит — пришлось черной повязкой прикрывать, чтоб свет не мучил. Но куда горше была кисть левая: осколки прошлись по ней, как коса по траве. Срубила мизинец и безымянный, оставив культю трехпалую. Сшито было ладно, аккуратно — японский лекарь, что заходил раз в сутки, только качал головой, дивясь моей живучести. Палыч, что поднаторел в их наречии, переводил мне: мол, доктор такого случая отродясь не видывал.
И вот, когда я встал на ноги, да научился с грехом пополам ложку держать и в нужду ходить, пришел мой черед. Вызвали на допрос.
Я ждал этого часа, как ждут грозы после духоты. Было ясно, как божий день: все мои пожиткы перетрясли, письма, бумаги — всё изучили. А учитывая, при каких обстоятельствах они меня «брали» — когда мы, как волки, в лесу отбивались, — вопросов ко мне у них накопилось предостаточно.
Я поправил на плечах ветхую рубаху, потянул плечом занемевшую культю, чувствуя, как внутри закипает холодная, как лед, ярость. Пусть спрашивают. Я-то знал: правда моя, а за плечами — честь, которую в плену не оставляют.
— Ну, братцы, — обернулся я к Алексеевичу и Палычу, — коли вернусь — перетрем еще. А не вернусь — помяните добрым словом.
Я вышел в коридор, где уже ждал караул. Шаг мой был нетвердым, но голову я держал прямо. В конце концов, я был русским вахмистром, и даже в этой проклятой монашеской обители я не собирался давать им повода думать, что сломали они во мне что-то, кроме костей.
Дознаватель, худощавый мужчинка лет тридцати, даже не удостоил меня взглядом, когда я вошел. Одет в китель, но голову держал непокрытой, являя миру гладкий, блестящий череп. Сидел он за столом из черного, словно запекшаяся кровь, дерева, испещренного резьбой — ящерицы да змеи сплетались там в какой-то бесовский хоровод. На столе — бумаги, карты наши трофейные, папки, перевязанные бечевой.
Я же впился глазами в стену за его спиной. Там, на рисовой бумаге, был оттиск рыбины — огромной, в рост человеческий. Оттиск такой четкий, что, казалось, я чувствую чешую под пальцами, а щучья пасть вот-вот лязгнет в тишине кабинета. Детализация пугающая, точно саму рыбину живьем на лист кинули.
Тишина давила. Слышно было лишь, как перо японца — тонкое, как игла — скребет по бумаге. Я, покуда он был занят, прикидывал варианты. Наручников нет, стража за дверью, на столе — нож для писем, тяжелый, из доброй стали. Одно резкое движение — и перережу я этому «грамотею» горло прежде, чем он пискнуть успеет. А там — револьвер из кобуры, и — будь что будет.
Но стоило мне лишь податься вперед, как японец, не меняя позы, поднял на меня взгляд. Глаза у него были узкие, холодные, как у той самой рыбы на стене.
— Вахмистр Гриневич, — проговорил он. Его русский был сух и правилен, без малейшего акцента, как у заправского учителя гимназии. — Я прекрасно понимаю, что вы воин. Ваше желание убивать сейчас буквально висит в воздухе, оно почти осязаемо. Но я прошу вас: посидите спокойно. Мои методы не требуют насилия, а ваша смерть при попытке побега лишь усложнит жизнь вашим товарищам в лазарете. Я скоро закончу.
Мысленно я сплюнул, подавляя в себе невольный озноб. Сенсорик. Ну надо же, угораздило напороться на такую тварь. Этих «читателей душ» в армии не жаловали, а меж собою называли «потрошителями». Боевой маг хотя бы бьет открыто, огнем да сталью, а этот — в мысли лезет, как в собственный карман, выуживая самое сокровенное. Стало быть, и мою ярость, и прикидки по поводу ножа он видел, как на ладони. Пришлось мне экстренно закрываться, уходя в простую, тупую злобу, как в непроницаемый омут — пусть захлебнется в этой мути.