Вдруг издали послышались шаги. По моим расчетам до кормежки было еще далеко, к тому же шли сразу несколько человек. И точно: дверь отворилась, на пороге показались солдаты с револьверами наготове, а с ними — Итиро. Глядел он на меня с довольной ухмылкой. Должно быть, вид я имел покойницкий. Ожоговый след ныл нестерпимо, кожа на голове горела, покрылась струпьями, кое-где зрели гнойники. Левый глаз, и прежде не видевший, теперь вовсе заплыл и закрылся, веки разнесло от опухоли.
— О, господин Гриневич, — протянул японец, с напускным сочувствием оглядывая мою фигуру. — Я отдавал строгий приказ обходиться с вами, как с гостем почтенным, но, видать, подчиненные мои не уразумели распоряжения. Что ж, имею вам предложить выбор. Либо сгниете здесь окончательно, либо вернетесь к нашей совместной работе. Повернетесь в свой уютный домик, к довольству: пятиразовая харчевка, горячая вода, мягкая постель. И девица-служанка приставлена будет — и по хозяйству подсобит, и ночи ваши одинокие скрасит…
Он все расписывал выгоды моего с ним сотрудничества, а я не слушал. В душе поднимался хохот, дикий, надрывный. Неужто на всем фронте не нашлось другого мастерового, коего можно приставить к этим проклятым трубам? Или же… И тут меня осенило, как ударом. Я был им удобен. Ни дворянин, ни офицер, а значит, ни государство, ни родня сильная за меня не вступятся, чтоб, объявив меня мертвым, истребовать тело для погребения по христианскому обычаю. К тому же, факт моего попадания в лагерь зафиксирован, и в случае моей кончины — а я ни на миг не сомневался, что по бумагам меня уже списали в расход — труп должны были бы выдать России. Вернее всего, в бумагах значится, что скончался я от лихорадки местной и упокоен вблизи монастыря. Сказано — сделано, а коли для Империи я — человек малый, не знатный, то и забудут обо мне в тот же час.
При всем при том, не дурак я, слава Богу. Хоть академий не оканчивал, да житейской мудрости, как и военного опыта, у меня вдосталь. Банально, но ведь именно с моей подсказки Итиро догадался водрузить ту злополучную трубу на треногу. Стало быть, надобен я ему не только как рабочий, но и как советчик да испытатель. Опять же, эдаким «мертвецом» можно вертеть как угодно: использовать втемную, не опасаясь отчетов перед высшим начальством за увечья или гибель личного состава при стрельбах из изделий, кои за пять минут до того наждаком доводили, чтоб снаряд в канал ствола пролез.
— Когда я преставился? — прохрипел я, перебивая словоохотливого инженера.
— Что вы изволили сказать? — переспросил он, уставившись на меня с нескрываемым изумлением.
— Когда, спрашиваю, официально меня покойником объявили? — настоял я. — И что в бумаге значится, от какой хвори отошел?
— По вашему счислению — семнадцатого апреля, — ответствовал Итиро. — Затяжные последствия ранения. Заражение крови от ожога и, как следствие, медленное угасание. Медицинское освидетельствование приложено. Поразительная у вас прозорливость, признаться.
— Стало быть, на самую Пасху, — я тяжело вздохнул. — Ишь как вышло: Христос воскрес, а я помер. Да какая тут прозорливость, господин Итиро, сущая логика. Впрочем, вы правы: гнить заживо здесь я не имею охоты. И раз уж вы меня однажды похоронили, то что помешает предать земле во второй раз? Но разве ж так подобает поступать с вашими… как там у вас… рикугун тюи?
Японец разразился хохотом. Ржал он, как полковой забияка, чуть не сгибаясь пополам. Добрых две минуты потребовалось ему, чтобы прийти в себя. Наконец, утирая слезы, он отдал приказ — и меня освободили. Впервые за долгие дни я выбрался из карцера. Оказалось, и вправду сидел в подземелье. Вход был устроен дивно: замаскирован в руинах здания, кои прежде, видимо, были небольшим святилищем. Не исключено, что держали меня все это время в оскверненном склепе.
На улице стоял ясный день, и этот свет причинял мне едва ли не физические муки, словно огнем жгло изможденное тело. Чесотка вновь одолела, казалось, все те гады, что приютились на мне в подвальной тьме, почуяв перемену, решили массово убраться восвояси. Впрочем, мучениям моим приходил конец. Меня тотчас препроводили в купальню, где заботливые руки какой-то миловидной японки омыли мою нечистоту, а следом пара солдат грубо погрузили в ванну. Помнится, дух во мне погас, и сознание помутилось: не ведаю, как вкушал пищу, как улегся почивать. В памяти сохранились лишь теплые женские руки, бережно обнимавшие меня, да чей-то ласковый шепот, от которого на сердце становилось чуть тише.
Наутро никто меня не тревожил. Завтрак был уже подан, а рядом приготовлена новая одежда. Увидев ее, я почувствовал дурноту: на вешалке красовался офицерский походный мундир японской армии. Китель однобортный, темного оливкового цвета, к нему — такие же брюки-галифе. Канты на них да петлицы — канареечно-желтые, глаза режут. На плечах — погоны с красным полем, золотистым просветом, да по паре звезд того же металла. Словно огуречная кожура, право слово, а не офицерский мундир.