— Перед богом все равны.
— Так жилье, как видишь, не в монастыре, а рядом.
Марк распряг лошадь, занял номер и от безделья пошел в мастерские посмотреть, где, кто и что делает. Словно глаза продавал. Так, наверно, час провел. Вернулся в номер. Поужинал и снова вышел во двор проверить лошадь. Увидел полнолицего парня, который, казалось, был сложен из шаров. Парень окинул Марка с головы до ног.
— Здорово, мордвин. Зачем приехал?
— Дочь привез.
— Ей сколько лет-то?
— Восемнадцать.
— Ну и дурак. Вези обратно. Пропадет она тут.
— А ты кто?
— Дворник. Ты чего зенки пялишь? Верно говорю: испохабится девка. Гнездо тут поганое, а не монастырь. Сестры в ивняке грешат с кем попало, а по ночам, брат, новорожденных от блуда в озерке топят.
Марк насупился, пригладил волосы и спросил:
— Тебя как звать?
— Потап.
— А ежели матери Августине про тебя расскажу, тебя как звать будут?
Дворник попятился.
— Эге, да ты, видать, того… с ума сошел.
— Глаза, коль видят лишь плохое, ведут в неверие глухое, — ответил Марк и, довольный отповедью, пошел в свой номер. Катя к его приходу уже засветила лампу. Отражая неверный керосиновый свет, сверкнули ее черные, влажные глаза, в которых, казалось, плясали серебристые запятые.
— Загрустила? Давай оглобли назад повернем.
— «Человек еще обещает обет богу, да не осквернит словесе своего и да сотворит».
— Слова-то какие!.. Не все мне понятные.
И больше ничего не сказал. Рано утром собрался в обратный путь и покрыл его в три дня. Доехал по верхней дороге в Алово и, проезжая мимо Валдаевых, заметил Бориса — тот плел под окном из прутьев корзину.
— Э-эй, Романов наследник!
Тот отложил рукоделье и подошел к телеге.
— Ну что, проворонил девку?
— Да что ж я могу. Сами в монастырь отвезли.
— Ну и дурак ты.
Марк засмеялся. Откровенно говоря, ему не было жаль, что Катя в монастыре. В душе он иначе и не называл ее, как «вахатово отродье». Злило, что не мог выказать свою волю, не смог поперечить отцу. И нагнувшись к Борису, зашептал ему на ухо, а потом, уже громче, рассказал, как добраться до монастыря, и мысленно усмехнулся, думая об отце: ты ее обещал богу, а я ее подарю черту…
Катя проснулась, когда солнце было уже высоко. Долгая дорога на тряской телеге истомила ее — во всем теле ломота, будто на ней молотили горох. Она умылась и увидела на столе сложенную втрое синюю бумажку — измятую, с жирными пятнами и селедочным запахом. Девушка развернула треугольник и прочла:
«Катяша я уехол оште да таво как черти кулачку не дрались. Тибе не стал будить. Ты крепка спал да я и не магу терпеть кавда шеньштина вешаица на твоей шей как на вешалку. Прастилця с табой не как палагаица но по челавеческу. Поцеловал тибе ухо и перкрестил как гаварица баславил.
Дедвушка давал гля тибя петерка. Я думал думал разминял ево и заворачиваю сваим писмом рубел. Тибе палне фатит. Руманиця да белица тибе не нады ты и так очень красивой дажи не по мордовски харошей и подати ат тибя не патребуюца. Да и убежишь ты ацюда бистра.
Аставил тибе хранцузской булка пишной миявкой да кусной. Атламил маненька пробувол. На нем руманец такой жо какой на тваих штеках. Пакушей на доброй здоровия. Чара купил. Да селеткина галава асталця тибе на завтырк.
Ты не мой доч и я тибя не любил ат калыбеля. Но магила такой жо калыбел только перевернутой навабарот. Проштяй.
Атец».
Катя набожно перекрестилась, съела кусочек булки с селедочной головой. Захотелось пить. Вышла в длинный и полутемный коридор. В конце его стоял бак, к которому была прикована на цепочке медная кружка. «Боятся, украсть могут…» Кружку, как видно, давно не мыли — края ее были скользкие. Платком вытерла местечко, к которому можно было бы прикоснуться губами, и попила. Затем закрыла свой номер, ключ положила на черный стол перед дежурной и ушла.
От подъезда дорожка привела к белой длинной каменной лестнице, которая делила луг на две равные части. Поднимаясь по ней, дошла до площадки, потом — до другой. Так очутилась перед красивой и большой дверью монастыря.
Вокруг большого собора стояло множество людей — служили позднюю обедню. Народ был всякий. Какой только одежды, какой обуви нет на людях, каких только нет тряпок на нищих, сидевших и стоявших на паперти! Ба! Да вон Агап Остаткин сидит на крыльце — глаза закрыл, будто слепец, и просит милостыню:
— Подайте, Христа ради, слепому, света божьего не вижу!
Дырявый картуз возле него, а в нем — медные и даже серебряные монеты. А какие лохмотья на Агапе! Таких и в Алове ни на ком не увидишь.