В такую жару холщовая рубаха кажется шубой.
За полевым обедом Нужаевы толковали о разных последних новостях: о том, что девушки и молодые бабы в Алове стали одеваться по-русски, может, это не к добру; о Кузьме Шитове и Евграфе Чувырине, которые вернулись на днях домой; Калерию-то Чувырину от радости точно подменили; теперь у Евграфа прорва дел — надо поднимать запущенное хозяйство; говорят, будто он хочет наняться в лесники и жить на кордоне, что у перевоза за Сурой, вместе с перевозчиками…
Антон поймал ложкой сразу два куска мяса из окрошки. Платон, конечно, заметил, и стукнул его ложкой по лбу. В это время издалека, со стороны Алова, донесся звон самого большого колокола. Все поднялись на ноги.
— Второй раз ударил… третий… что за чудо? — подивился Платон.
Когда басистый и густой голос большого колокола умолк, над полем раздался частый звон меньшего, которым обычно трезвонят всполох.
— Ну, так и быть, пожар.
— Дыма не видать.
Со стороны села показался верховой. Над головой его, на палке, развевался прикрепленный за два конца красный платок, похожий на язычок огня.
Жнецы, которые были поближе к селу, — кто на лошади, кто пешком, — заторопились домой. За верховым поднимался столб пыли. Доскакав до нужаевского загона, он громко выкрикнул:
— Война! Ермания на нас полезла!
И стрелой полетел по большаку на Рындинку.
— К белой глине бы прилипла вся Германия, — пробормотал Платон. — Нобилизацию третьевось начали, да разве думал кто, что войной пахнет.
— Начальство знало, но до времени молчало.
Колокол долго раздирал сухой, горячий воздух. Кругом в Алове только и было слышно:
— Война!
От избы к избе спешили вестовые:
— Все на сходку к церкви идите! Не возитесь долго! Скорее, скорей!
Проводы на войну были скорыми. Некоторым призывникам даже в бане попариться не удалось: так спешно пришлось уезжать.
Исай Лемдяйкин, уходя на войну, после благословения, вышел из дому и у крыльца сделал размашистый глубокий крест, как будто учился молиться, упал на колени, поклонился до земли и поцеловал ее. Назад не оглянулся до тех пор, пока не вышел за околицу. Читал ли какие-нибудь заклинания, чтобы был ему хороший путь, чтоб домой вернуться живым, или просто шевелил губами, читая молитву, — о том знал лишь он сам.
Фома Нужаев, сидя на пеньке у своего дома, играл на гармони с разукрашенными, как радуга, мехами. Под его музыку пел серый петух, кудахтало шесть кур, в проулке мычал теленок на приколе, лаяла маленькая желтенькая собачонка, да на том берегу речки крякали утки.
Когда подводы с новобранцами доехали до его избы, Фома поднялся, сел на последнюю, свесил ноги с телеги и снова заиграл, припевая:
Матрена Нужаева, вытирая глаза передником, смотрела на своих сыновей — Фому и Семена, — покуда не скрылись из глаз подводы. Подумала, что недаром Фома не женился. Видно, чуял наперед, что будет война.
Петух Нужаевых подрался с петухом Валдаевых.
— Кшу! И вы воюете! — разняла их Матрена.
Кудахтали куры, мычал теленок, заливалась желтенькая собачонка, на речке крякали чьи-то утки. Только гармошки уже не было слышно. Над дорогой стояло зыбкое голубоватое марево, в которое как в воду канула синяя рубашка Фомы.
В Алове каждый день мелькали тесемки от крестов для благословения: синие, алые, зеленые, желтые и красные. Все время, пока жали рожь, возили снопы, дергали коноплю, копали картошку, брили в солдаты, и все мужицкие дела перешли в бабьи руки.
Пока новобранцев обучали в Алатыре, отцы, матери и дети постарше носили им котомки со снедью, а жены почти не приходили: некогда. Ближе к осени таких домов, откуда бы не ушел мужик на войну, почти не осталось. Нужаевы проводили троих: Фому, Виктора и Семена. А у Бармаловых ушло одиннадцать парней.
Новая забота прибавилась бабке Марфе Нужаевой: вытащила свои камешки, называемые «ноготками», и гадает теперь всем подряд, — кто ни попросит, — и всегда-то у нее выходит гадание к добру, к благим вестям, — многим успокоила ноющие непокоем и плохими предчувствиями сердца. А поздно вечером, перед сном, долго и слезно молится, чтобы не карал бог за незлой обман, когда гадает, — жалко людей, утешить хочется.
Много писем начали писать аловцы во все концы и много стали получать отовсюду. И потому почте потребовалась письмоноша. Пошла в письмоноши Калерия Чувырина — она знала всех в селе, и ее знали, к тому же грамотная, хорошо читает чужой почерк… Сначала люди радовались, когда приходила она и приносила письма. Потом, ближе к осени, начали бояться ее прихода. Потому что часто оставляет после себя одни только слезы.