Директор подошел к двери, открыл ее, выглянул в коридор и, снова закрыв дверь, сел в кресло и устало провел ладонью по лицу.
Весело шумела базарная площадь у Красного собора.
— Гриби соленой, больна кусной продаю! — кричал Захар Алякин, стоя на грязной телеге рядом с тремя кадушками. — Закусишь — ум проглотишь — не заметишь как!
Подошел худой мужичонка в сером, очень длинном и залатанном тюремном халате.
— Грибы, значит, продаешь? Почем?
— На миколайски ежели, то — рубель, а на керенки — двадцатка.
— Видать, Керенского ты в двадцать раз больше любишь.
— Ба!.. Да ведь это ты, Платон!.. Из тюрьмы идешь?
Платон мигом забрался на латкаевскую телегу, столкнул с нее растерявшегося хозяина, засучил рукава, поправил арестантскую шапочку и крикнул:
— Эй, товарищи! Кому грибов бесплатных? Смелей подходи!
— Ка-ра-ууу-ул! — истошно загорланил Захар.
Телегу обступили со всех сторон, протягивали Платону разные посудины, и тот под громкий хохот наполнял их грибами.
Захара оттеснили от телеги.
— Острожник! — кричал он Платону.
— По твоей милости я туда попал, — ответил тот. — Придет время — и ты там побываешь. — Платон обвел взглядом толпящийся возле телеги народ. — Люди добрые! Вон тот паразит меня в тюрьму упек. — Он кивнул на Захара. — Мироед! Кончилось твое времечко. Вся воля наша, сила наша, власть наша! Эй, мужики! Отнимайте землю у бар, у казны! Наша она теперь!
— Да! да! да! — заглушил его голос резкий звон с высокой каланчи.
— По-жа-а-ар! — истошно завопило несколько голосов.
— Где?
— Что горит?
— Не видишь разве: винополия…
— Теперича всю неделю пылать будет.
— Айда туда — горло промочим! — крикнул один из бывших заключенных.
Толпа ринулась к винокуренному заводу, над которым поднимался черный дым.
Вниз по Нагорной улице быстрой речкой бежал прозрачный спирт. И люди пили его, припадая к этой речке с двух сторон.
Шумела толпа.
Бушевало пламя.
Ражий здоровяк тренькал на балалайке и пел, приплясывая на месте.
Ведро за ведром таскал Захар Алякин спирт в свои кадушки. Платон усмехнулся:
— Ну, что бы ты делал, кабы я твои кадушки не выпростал?
— Зазря грибы задаром роздал.
— А три кадушки спирта во сколько раз дороже грибов?
— Спирт — он ведь задарма достался, а грибы… В них много труда вложено — собери да привези…
— Значит, будешь таить на меня зло?
Захар махнул рукой.
— Зла таить не буду… Не сегодня завтра ты ведь в начальство выйдешь. И в самом деле, как ты говорил, неплохо вышло — спиртику мне досталось три кадушки всклень.
— Нет худа без добра.
Захар Алякин обещал Платону подвезти его назавтра до Алова. Выехали рано поутру. Над городом еще стояла дымная завеса; пахло гарью, от которой першило в горле. Когда проезжали по мосту, увидели, как по воде плывет отравленная спиртом рыба.
— Сура за эту ночку тоже опьянела, — хохотнув, промолвил Захар. — Может, и мы глотнем? — Он кивнул на кадки со спиртом. — Будешь пить? У нас и посудинка есть — та самая миска, которой ты вчера грибы роздал. Рукавом закусим. — Но не успел достать из котомки посудину, как заметил пешехода, который, не оглядываясь на цоканье копыт, шел по обочине.
— Ляксан Иваныч, наше вам почтение! — Алякин узнал Люстрицкого. — Коль не побрезгуете, подсаживайтесь. Тпру! Стой, Гнедой!
— Рад попутчикам.
— Веселее будет дорогу коротать. — Захар достал посудину и зачерпнул спирт из бочки. — Угощайтесь.
— Откуда спиртик?
— Вечор набрал три кадки в заводе.
— А-а!.. Понятно. Говорят, большевики подожгли. Всю власть разогнали — анархию навели.
— Зачем им добро жечь? — Платон пожал плечами.
— Рыбку ловят в мутной воде.
— А рыбы в Алатыре подохло — тьма! — сказал Алякин, вытирая рукавом губы. — Говорите, большевики подожгли? — Он покосился на Платона. — У нас Платон — тоже большевик. В ихнем кружке состоит.
— Большевики — они за народ… Им народное добро губить резона нет. — Платон снова пожал плечами. — Зря напраслину на них возводите. Вот вы, Александр Иванович, человек образованный, большой оратор, адвокат, а не понимаете… Не удержишь матушку-Суру никакими запрудами — прорвет и вперед потечет. Так и народ нельзя удержать, если он в новую жизнь захотел…
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО
Недалеко за оврагом у белой монастырской стены хрипло стонала в красном бору больная, надломленная ураганом сосна; и скрип ее часто по ночам будил мать Августину. И тогда она подолгу не могла уснуть в своей просторной келье — смотрела в темноту за окном, вороша в памяти прошлое. Думала, что скоро на вечный покой, а гнездо, свитое ею, — монастырь, — развалится, как трухлявая колода для пчел. Мужики из окрестных деревень уже поделили монастырские земли, луга, а прихожан с каждым днем все меньше и меньше. Может, потому и расхворалась. Надолго. Пять постелей под собой сгноила, только недавно начала подниматься — худа, немощна, без ветра качается.