В семье Латкаевых нательный крестик достался дочери Ненилы, маленькой Катюше. И дед Наум изрек по этому случаю:
— Сам бог наставляет на ум-разум. Быть девке в том монастыре, где игуменьей моя сестра. Вот поеду к ней в гости и договорюсь…
Ненила бережно раскрыла синий полог колыбели.
— Наша монашка, ровно медвежонок, ножку свою сосет.
— Ты, сноха, дай ей крест-от. Пускай подержит, — посоветовала свекровь.
— Она, мамынька, и руками-то ничегошеньки не берет.
К люльке шагнул дед Наум.
— Пойдешь, Катя, в монастырь? За всех нас молиться будешь, грешных. Ишь, как глядит!..
Большие черные глазенки девочки с любопытством остановились на лице Наума, обросшем седыми лохмами. И вдруг младенец обрадованно загудел:
— У-у-у!
Ребенок крепко вцепился ручонкой в бороду деда.
Глядя на девочку, Ненила подумала, что дочка лицом не похожа ни на кого из Латкаевых. Посмотрел бы Парамон на ребенка! Словно в зеркале себя бы увидел!..
Наконец-то ударилась зима в слезы. Закапали они с лубяных крыш. Недовольно засопел снег, расширяя ноздри, западал с поветей. Зазвенели бесчисленные колокольчики — разбивались ледяные сосульки, вонзая острые хрустальные осколки в снег у завалинок.
С полными ведрами шла Анисья Валдаева от колодца. Дошла со своими думами до ворот и остановилась — ноги точно приросли к земле, когда взглянула на дубовый притворный столб одностворчатых ворот, на котором криво, будто с издевкой, улыбалась ей трещина на рассохшемся сучке.
Нет, недаром достались ей лучинки в печеном кресте — умрет она! Умрет!.. А сук этот по-прежнему будет ухмыляться прохожим, по-прежнему теплая, ласковая весна, мушиный век — лето, больная желтухой осень и бледная, долгопузая зима станут приходить на смену друг другу. Все так же будут ходить под окнами решетники, бердовщики, точильщики ножей, бондари, продавцы красок, огородных семян, икон и крестов, клопиного и тараканьего мора, сборщики очесов кудели, тряпья и бабьих кос. Только уж никого не услышит, не увидит Анисья, — все останется, лишь ее не будет…
Дрожащий от слабости, молодой нежно-зеленый стебелек анемоны — лесного цветка, выпрямляясь, скинул, точно шляпу, прошлогодний листок.
Кокетливо тряхнув сине-красными кудрями, поклонилась свежему солнцу медуница…
По весне Валдаевы с Нужаевыми окончательно разделились: Роман с Платоном перегородили усадьбу, но так и не решили, кому принадлежит средний ряд яблонь — оставили его границей в саду. От яблони к яблоне, как часовые, стали колья, оплетенные талыми сучьями.
Вскоре на ржаной соломе в пустой баньке Анисья Валдаева родила второго сына. К вечеру, с новорожденным на руках, она прошла мимо старой осины на задворках. Та, дрожа от свежего ветерка, окатила бабу тревожащим шумом…
Сурово встретил жену Роман.
— Опросталась? — сквозь зубы выдавил он. — Ну? Сын, что ли?
Анисья кивнула.
— И этот не мой.
— Все твои.
«В душу наплевал… — Анисья вытерла платком глаза. — Лучше бы дрался, как прежде… Ох, нет больше сил терпеть…»
Анисья подошла к окну. Солнце пряталось за поветь соседа, покрытую ветхой до черноты соломой. В палисаднике качалась развесистая яблоня, сея на землю белые лепестки. Петлей показалась Анисье ее изогнутая ветка у самого окна…
В воскресенье Матрена Нужаева понесла крестить ребенка Анисьи. Крещение проходило между заутреней и обедней. Крестным отцом был племянник Анисьи, Исай Лемдяйкин, с головой, похожей на клин, острием вниз. Узкий, глубоко вдавленный подбородок резко подчеркивал длину крючкообразного, птичьего носа. Заячья верхняя губа Исая не закрывала передних зубов, а голубые глаза постоянно щурились по очереди — сперва один, потом другой, — словно прицеливались.
Порфишка, дьячок, записывая новорожденного, спросил восприемника по-русски:
— Когда родился нареченный Дмитрий?
— Завтири, — ответил двадцатилетний крестный.
Все кругом громко расхохотались.
До вечера металась Анисья как заведенная, но всего так и не переделала. Смерклось, и на пол лег лунный блик из окна, зачеркнутый тенью рамы — черным крестом, словно нарисованным на белой бумаге. Вздрогнула Анисья, углядев в этой тени зловещий знак, склонилась над колыбелью покормить младенца.
Заскрипели в сенях половицы — вернулся домой Роман, лег на коник, потянулся с хрустом, позевнул, широко разевая рот, похожий на потрепанную папаху, потому что давно не брил ни усов, ни бороды, повернулся к стене.