Молча возвращались поздно вечером Варфоломей Будилов и Гурьян домой после занятий в кружке, — тяготило известие об аресте товарищей. И когда прощались, Варфоломей крепко пожал руку Гурьяну:
— Не трусишь?
— Чего? — не понял Гурьян.
— Ну… Арестовали многих. И нас могут. В любое время.
— Трем смертям не бывать, а одной не миновать.
— До смерти, браток, далеко, а до каторги — близко.
— Черта с два меня там удержат. Сбегу! Чего бояться? Дело наше — правое. А за правое дело страдать — значит, человеком быть.
Оставшиеся на свободе члены «Союза» наладили выпуск листовок: то здесь, то там в заводских цехах появлялись прокламации. Сложно было распространять листовки, того и гляди угодишь в жандармские руки, но Гурьян и Варфоломей каждый раз придумывали какой-нибудь новый «фокус», чтобы обмануть сыщиков.
В январе ударили морозы. Густа была утренняя темнота, когда Гурьян смешался с толпой работного люда, спешащего к заводским корпусам. Возле завода, около ворот, сидела старушка, укутанная, как матрешка, в сорок одежек, — торговала ливером. Грела руки над ведерным чугуном и распевала, покачиваясь из стороны в сторону:
Гурьян задержался возле нее, сунул руку в карман, ища мелкие деньги, — он не успел позавтракать, и теперь его аппетит раздразнил запах горячего ливера.
— А ты, почтенная, успела глотнуть чуть свет.
— Язык малость подмазала, — засмеялась старушка.
— Дай мне ливеру на семишник.
Сняв крышку с чугуна, который был закутан в засаленную телогрейку, старушка достала два куска печенки с добрый кулак величиной каждый и сунула Гурьяну.
— Заверни, — попросил тот.
— Во что прикажешь? А?
— В бумагу.
— А ты мне ее сперва дай.
— А что? Приволоку, если тебе нужна.
— Когда?
— Да хоть завтра утром.
— Спасибо тебе, сударь. Уж я тебе самые пригожие кусочки оставлять буду.
На другой день Гурьян принес торговке бумагу, показал, как лучше заворачивать в нее ливер.
— Подкладывай, бабуля, чистой стороной внутрь, исписанной — наружу.
Торговка положила возле себя стопку листков так, чтобы удобнее было пользоваться, и начала торговать. И сама диву давалась: никогда еще так удачно не торговала, как в этот день. Казалось, будто только из-за бумаги и берут люди ливер. Но на другое утро, едва села на привычное место, к ней подъехали двое полицейских, забрали вместе с товаром и бумагой в участок, где ее долго допрашивал пристав, — высокий, худой, с желтым, точно восковым, лицом.
— Сознайся, карга, где листовки взяла?
— Добрый человек дал.
— По-твоему, он добрый? Да по таким петля давно плачет!.. Кто он такой?
— Откуда мне знать? Тыщу человек каждый день мимо проходят. Разве всех запомнишь в лицо? Может, не он, а она была…
— Она?
— А может, и он — не помню.
— Не забыла еще, как саму-то звать?
— Фетинья.
— По отцу?
— Фирсовна. А фамилия моя — Сыромятникова.
— Сколько лет?
— Шестьдесят восьмой годок доживаю.
— Где проживаешь?
— Дома.
— Я у тебя адрес спрашиваю, мымра!
— А ты, сударь, не кричи: я не глухая.
— Отвечай!
— Обводной переулок, нумер тридцать девять. Домишко мой собственный. Муж, царствие ему небесное, купил…
В конце допроса пристав распорядился посадить старуху в арестантскую. Освободили ее только через неделю — «за неимением улик».
Рассерженная пришла она домой, но словно помолодевшая. Постояльца Любима Быстрова отправила в лавку за «мерзавчиком», а сама принялась наводить в комнатах порядок. Как раз в это время и постучался Гурьян.
— А-а! Явился! — Хозяйка признала в нем своего «благодетеля». — Чего уставился — не признаешь? — Она подбоченилась, расставив руки на бедрах. — Заходи, не съем… Ну, здравствуй! Хорошую бумагу ты мне подсунул — неделю из-за нее в участке сидела. Ладно уж, не красней, я не серчаю. К слову тебя ругаю… Спрашивали меня, кто дал мне сурьезные листочки: не сказала.
— Прости меня, Фетинья Фирсовна.
— Больно скор — прости. Молодой еще, неразумный… В другой раз еще принеси такой обертки… Народ читает, берет, значит, правда в листках написана.
— Неужто не надоело в кутузке-то?
— Как не надоело… Насмотрелась в арестантской на вашего брата. Надоть — на царя замахиваетесь!.. За народ заступаетесь. Думаю, правильные вы люди. И муж мой правильный был… У Путилова вальцовщиком работал. В засаленной одежонке на раскаленную болванку упал. Сгорел. Долго, слышь, кричал и огненным столбом по мастерской бегал. Свалился замертво… Глянула на него, голубчика, на мертвого, обожженного — мороз по коже пошел…