Здорового младенца удалось окрестить по заранее намеченному плану. А Сережке, — так назвали мальчика, — было безразлично, кто его родители.
Незаметно, точно беженка, уходила зима, и вот уже начали рушиться дороги. Голосистые ручьи, точно саблями, искромсали большак под Масленой горой. В ямах и канавах, полных вешней воды, дрожали, как от озноба, прошлогодние жухлые листья, трепетали травинки. Вскоре обнажились огородные грядки; на них копошились ребятишки, лакомясь мерзлыми сладкими луковицами.
Вот-вот проснется Сура, загремит своими ледяными латами, раскинет руки — полые воды, поднимет рати седоглавых волн и пойдет на штурм Алова, пьянея от ярости. Но как ни сильна Сура, гору ей не осилить…
Взамен отобранной за недоимку Карюхи Платон купил кобылу и назвал ее Гнедухой. Лошадь старая, но кусливая и пугливая. Чужаков возле себя не терпит — непременно лягнет или куснет. И уж больно слабосильна. В другой раз хозяин тянет воз пуще лошади. Но и такой лошаденке был рад Платон, часто сводя к ней разговоры с мужиками, которые нередко наведывались к нему за советом, — случается, разругается какая-нибудь артель при дележе заработанных денег, — к кому на суд пойти? — бегут к Нужаевым; любую задачу неграмотный Платон быстро решит в уме. Как-то сам Аника Северьянович сказал ему:
— Башковитый ты мужик. Тебе бы грамоте подучиться!
— За доброе слово спасибо, только учиться мне некогда.
И впрямь — забот у Платона много. Семья большая. Но главная печаль — сын Андрюшка. Ему год исполнился — не встал на ноги, второй миновал — так и не начал ходить, хотя калякать научился быстро. Сядет на лавку у окна, уставится на улицу и ноет:
— Эй, петюх, и я ходить хоцю. Дай ноги мне! Сябака, ти зяцем много ноги взяла?
И глядя на него, часто плакала Матрена — сердце ее разрывалось от жалости. Права была Настя Валдаева — увечным сделала сына. И вот теперь пуще других холила и любила она Андрюшку. А Платон часто спрашивал:
— Что будем делать, мать?
Приглашали лекарей к сидню, возили по святым местам и к ворожеям — все без толку. Тяжело вздыхала Матрена. Бывало, хозяин заявлялся домой навеселе, но когда натыкался взглядом на сидня, мигом мрачнел, часто донимал себя и жену:
— Живут в нашем доме Андреи аль не живут? Чего молчишь, Матрена?
— Молчал бы уж: не наше это дело, богово. Об угол не ударишь. Маяться нам с ним до самой смертыньки…
Благодать в эти летние дни на перевозе через Суру, где работают Гурьян и Василий. По всему лесу немолчно поют соловьи; перекатываются птичьи рулады с берега на берег. По вечерам, когда смеркается, частенько приходит Аксинья с ребенком. Сядет рядом с усталым Гурьяном, развернет пеленки, за которыми покоится розоватое тельце отчаянного крикуна, и глядит на него — наглядеться не может. Только и слышно от нее, когда берет на руки сына:
— Рубинчик мой, ах, изумрудик, яхонтовый человечек…
Бывает, скажет ему:
— А ну-ка бот-бот-бот.
И Сережка начинает сучить ножками, да так споро, что и ножек не видно.
Как-то по прибрежной дороге с лесопильного завода приехала Лидия Петровна Градова. Велела кучеру остановиться на поляне у кордона и подождать ее, сама пошла к перевозу. Навстречу ей поднялся Гурьян.
— Давненько не бывала у вас. — Лидия Петровна улыбнулась. — По делу я к вам завернула — хочу ограбить.
— Не боюсь: деньжат поднакопили.
— Мне нужно четыреста рублей.
— Пожалуй, наскребу.
— Гора с плеч.
В темноте парка, куда ни взгляни, сверкают изумрудные точечки — светлячки. Ночь лунная; повсюду шевелятся тени, и порой кажется, будто некто огромный и лохматый шарахается из аллеи в аллею, леденя душу жутким и цепким страхом. Особенно боязно идти по центральной дорожке: по сторонам ее торчат мраморные статуи, и кажется, когда идешь мимо, они поворачиваются и смотрят в спину слепыми, навыкате глазами. И чудится, будто не ветер ворошит листья, а статуи перешептываются между собой, словно сговариваются на недоброе дело.
Вон что-то чернеет на скамейке. Кто такой сидит?
— Эй! — еще издали крикнул Аристарх. — Ты кто?
— А? — послышалось в темноте. — Ну и напугал ты меня, Листар. Прикорнул я маненько… — Якшамкин узнал сторожа Любимыча. Старик достал свою берестяную табакерку и протянул Аристарху:
— Нюхнешь?
Тот покачал головой.
Любимыч понюхал табак и чихнул. Аристарх уселся рядышком.
— Чегой-то нынче кости ноют, — пожаловался Любимыч. — Поди, от старости лет… На вешнего Николу семьдесят шестой пошел.