Выбрать главу

— Вам скоро ехать? — спросила она меня, когда мы сели.

— В десять часов утра.

— О, как мало осталось времени. Я хочу побыть с вами.

Давайте уйдем отсюда.

— Давайте. Мы вышли в сад. Маленькие цветные лампочки едва освещали сад и дорожку, по которой мы шли. Я взял ее под руку, и она прильнула ко мне ближе. Мы свернули на более узкую тропинку, по которой пришлось идти по одному и она прошла впереди, а я следовал за ней и любовался ее фигурой, освещенной слабым отблеском долетавшего сюда света.

Наконец, мы подошли к небольшой застекленной беседке. Она открыла своим ключом дверь и пропустила меня вперед. Задрапированные плотной тканью окна совсем не пропускали света. В беседке было темно как в банке с тушью. Я наткнулся на столик и чуть не упал, потом нащупал рукой что-то мягкое и сел, пытаясь присмотреться, но тщетно. Было совершенно темно. Где-то рядом я услышал дыхание Салины. Вдруг звонко щелкнул выключатель и синий матовый свет немного осветил беседку. Роскошное убранство этого уголка ошеломило меня. Я сидел на широкой бархатной тахте, покрытой чудесным персидским ковром. Рядом стоял маленький круглый столик с цветами в хрустальной вазе, отделанной золотом. У столика два пуфа, на одном из них сидела Салина. Справа блестело огромное трюмо, на полочках которого были расставлены в красивом беспорядке флаконы духов. Почти посредине комнаты высился великолепный торшер с широким голубым абажуром. Пол был покрыт ковром во всю комнату. Окна завешаны синим бархатом, а потолок задрапирован алым шелком. Я не упомянул еще низенький шкафчик с книгами, но он мне не бросился в глаза, я заметил его позднее. Салина была довольна впечатлением, которое произвел на меня этот тихий волшебный уголок. Она молча смотрела на меня, ожидая, когда я заговорю сам.

— Что это? — спросил я.

— Это мое убежище. Нравится?

— Здесь чудесно, особенно, когда вы здесь.

— Без меня не может быть и этой беседки. Когда я буду уезжать отсюда, я ее сожгу. Здесь у меня было столько приятных минут, что я ревную ее ко всякому, кто мог бы получить в ней то же самое. Я очень привязалась к вещам, некоторые из них я люблю как живые. Это называется фетишизмом, но меня не пугает это слово. Пусть называется как угодно, но мне так нравится. А у вас есть любимые вещи?

— Нет, впрочем, есть, — и я вспомнил карты и туз червей.

— Что это за вещь? — спросила она, глядя в зеркало. Мне не хотелось говорить ей про карты, и, чтобы замять разговор, я переменил тему.

— Какие у вас чудесные волосы. Они придают вашему лицу невыразимое очарование. Она кокетливо тряхнула головой и, мило улыбнувшись, ответила:

— Я только боюсь, что скоро останусь лысой. Уж слишком много желающих на земле иметь их на память. Хотите, я вам отрежу локон?

— Вы очень добры ко мне. Чем я заслужил ваше внимание?

— Ничем. Вы интересный мужчина. Вы мне нравитесь. Она поднялась с пуфа и подошла к трюмо. Отыскав ножницы, она быстро отрезала длинный локон у виска.

— Нате! — она бросила мне волосы, и они, как тоненькие серебряные змейки, рассыпались передо мной. Я бережно подобрал их и положил в портсигар. А она причесалась, протерла лицо и руки духами и села на свое место.

— Почему вы такой робкий и молчаливый?

— Я не молчаливый. Я просто поражен вами и всем этим и никак не могу придти в себя.

— Хотите, я покажу вам журналы, в которых помещены мои портреты?

— Она подошла к шкафчику с книгами и вытащила оттуда целую кипу, — вот я во Франции на конкурсе красоты — Мисс Вселенная 1945 года. А вот я в Дании… А вот это в Бельгии. Смотрите, какой шикарный кабриолет. Я специально привезла его из Америки, чтобы ошарашить королеву.

— Получилось?

— Еще бы. Королевой была я, а она только присутствовала при мне. Салина выбрала из кучи один красочный журнал и показала его мне. На обложке фотография женщины в таком тонком платье, что можно было бы считать ее просто голой. На ее руках были черные перчатки, инкрустированные блестками, в черных волосах пламенем горела рубиновая роза. Сквозь узкие прорези черной бархатной маски просвечивали искорками зрачки глаз.

— Узнаете, кто это?

— Наверное, вы.

— Это я так была одета в прошлое рождество на празднике в Майами, там было много почтенных дам, они шарахались от меня, как от чумы, — со смехом сказала она, любуясь своей фотографией, — Но все остальные были потрясены экстравагантностью моего костюма, парни бегали за мной толпами. На них смешно было смотреть. Один до того разгорячился, что в самозабвении слизывал пот с моего плеча во время танца. Я очень люблю, когда на меня смотрят мужчины. Мне приятно наблюдать, как возбужденные моим голым телом, они всем телом начинают трепетать от плотского возбуждения. Они шарят по мне глазами и чудится, будто на глазах у всей публики меня гладят по самым сокровенным местам, будто взгляды этих мужчин проникают в меня, как плоть в плоть. О, я упиваюсь этим и мне хочется в такие минуты еще больше раскрыться их взорам и отдаться одновременно всем.

Салина закрыла глаза и запрокинула голову, исступленно шепча:

— Как жаль, что люди ограничили себя пресловутой моралью, сковали себя навеки золотыми цепями нравственности и самое чудесное во всей вселенной назвали пороком. Ах, люди, люди, — вырвалось у нее. Она встала с дивана и подошла к окну.

Воцарилась неловкая тишина. Я не знал, что ответить ей на этот довод и водопад страсти и, чувствуя себя виноватым, уткнулся в журналы.

— Зачем мы с вами ушли от всех? — вдруг спросила она, — Там было скучно, а здесь еще скучнее. Боже! Как надоела эта скука! Как опротивел мир со всеми его мелкими, до смешного ничтожными людьми, с его никому не нужной целомудренностью и лживой нравственностью, а в душе у нее зловонный букет такого порока и разврата, что кажется, она сплошная багровая дыра, в которую чуть ли не каждый раз вниз головой бросаются мужчины. А эти безобразные псы, жаждущие вина и оргии, в минуты потрясения вдруг начинают громко вещать о морали, о нравственности, пренебрежительно говорить — шлюха, с которой вчера извивался в постели, вкушая сладости, которых ему никто, кроме женщин, не даст… Вы смотрите, в каких условиях мы живем, почему юбки должны быть до колен, а не ниже и не выше, почему я могу оголить почти всю грудь, но только не соски? Почему я на пляже могу ходить голая, а по городу обязательно одеваться с головы до ног? Чушь какая-то. Вот мне хочется сейчас раздеться, я хочу отдохнуть от тугого платья, но вы здесь и мне неудобно уже это делать, если вы не отвернетесь. Ну, что же вы молчите? Ответьте мне.

— Я с вами во многом согласен, но кроме сочувствия ничего сказать не могу. У меня это с кровью матери, еще из утробы. Мы, немцы, высоко ценим целомудрие и нравственность, для нас это не просто слова, а культура жизни.

— Ах, вы мелете чепуху! — перебила она меня, раздраженно отмахиваясь, Мы… Немцы… У вас не меньше проституток, чем во Франции, вы тоже толпами лезете смотреть голое ревю и печатаете миллионами порнографические фотокарточки, — теребя свой шелковый платок, она прошлась по комнате и подсела ко мне, — А все-таки, вы, немцы, необычный народ. В вас нет бесшабашной веселости и милого юмора французов, в вас нет шокирующей развязности американцев, нет культурной учтивости швейцарцев и раболепной лести арабов.

Салина сидела так близко ко мне, что я ощущал мелкую дрожь ее ног. Задумчиво уставившись в пространство, она молчала.

— Зачем вы мучаете себя такими нелепыми мыслями? — спросил я ее, как-то бессознательно опуская руку на ее колено. Она вздрогнула, как под ударом электрического тока, взглянула на меня, отодвинулась.