Тринадцатый трейлер стоял скрытый в густых соснах. Даже в ясный солнечный день здесь лежал густой сумрак. Это было приятно — сидеть в прохладной тени, в окружении магических артефактов. Бывали дни, когда самые темные и низменные аспекты колдовства пронимали даже привыкшую ко всему Симону. Как, например, вчера вечером, когда им с Дамианом пришлось распилить журнальный столик на мелкие кусочки, чтобы они поместились в мешок для мусора. Жак вынес мешок наружу, скрытый от посторонних глаз заклинанием маскировки, так что для всех, кто встречался ему по дороге, он казался уборщиком из персонала отеля... если, конечно, не приглядываться к нему повнимательнее.
Горничная не заметила отсутствия столика. Да и с чего бы ей замечать? Обычно никто не обращает внимания на наличие или отсутствие предметов мебели в номерах отеля, потому что никому и в голову не приходит, что какая-то мебель может пропасть... разве что у кого-то есть свои причины, чтобы запомнить данный конкретный предмет. Тем более что горничные старались проводить у них в номере по возможности меньше времени. Им не нравился запах.
Жак принес чай и тихонько ушел, чтобы не мешать ее медитации.
Она сидела, попивала чай. Забавная ситуация. Ее трейлер тянул электричество из киношного генератора, а киношники даже не замечали. Она собиралась подточить их изнутри. Она была как червяк в сердцевине яблока. И это было красивое яблоко, сочное.
Она погружается в транс. Посылает свой дух вовне. Чувствует, как он мечется от души к душе. Как она их презирает! Вот режиссер — небрежно осматривает декорации для следующего эпизода, а сам только и думает, как бы скорее нюхнуть кокаина. Вот сценарист — еще вчера он был просто нахлебником, непонятно, с какого боку затесавшийся в их компанию, — мучительно соображает, какие надо внести изменения в этот нелепый сценарий, исходя из того, что он действительно знает о Тимми Валентайне. Вот журналистка, безнадежно погрязшая в своем горе, обвиняющая себя в самоубийстве сына, в отчаянии ищущая ему замену — в лице неотесанного мальчишки из Вопля Висельника.
И сам мальчишка... такой наивный, пешка в большой игре. Красивый мальчик с красивым голосом... в нем были упорство и сила. Упорство и сила, порожденные внутренним сопротивлением матери, которая творит над ним всякие непотребства. И избавить его от навязчивой матушки, излечить его боль — значит лишить его силы, того источника, из которого проистекает его талант. Какая трагедия. Как жаль, что такой славный мальчик будет растоптан и уничтожен силами, далеко-далеко за пределами его власти и понимания.
Симона протягивает свою мысль еще дальше. Видит фрагменты своих прошлых жизней. Да, это именно прошлые жизни — настолько яркие эти картины. Вот она, кельтская жрица — готовит воинов, им предстоит быть похороненными заживо в утробе чудовища, сплетенного из прутьев. Вот она, сивилла-пророчица — сморщенная старуха, подвешенная в стеклянной бутыли, мечтающая о смерти. Вот она, женщина-шаман, одетая в шкуры, — заносит топор с двойным лезвием и отрубает голову царю весны, чтобы его кровь оплодотворила землю и земля принесла урожай. Она всегда была женщиной, наделенной силой. Ее сила копилась тысячу лет, десять тысяч, пятьдесят тысяч. Силы тьмы — силы подлинные.
Какие все-таки глупые люди: считают, что то, чем она занимается, — это зло! Была ли злой, скажем, богиня Кали, хотя она пожирала человеческие сердца? Зла как такового вообще не существует, размышляла Симона. Есть только танец света и тьмы — древнейший танец, который удерживает мир в равновесии. Я — священное существо.
Ее дух воспарил высоко-высоко, пока она размышляла о космическом основании ее колдовского искусства. Она прикоснулась к краешку трансцендентальной радости. Это была красота в чистом виде — красота, подобная боли. Ее невозможно было выносить больше доли секунды, и дух Симоны обрушился вниз — на землю. Она освободила свой разум от человеческого интеллекта, она бежала про прохладному лесу, опустив нос к самой земле, и влажная почва пружинила под ее лапами, и запах добычи вел ее за собой, и ветки тихонько потрескивали под ней, когда она ложилась пузом на землю, и взгляд метался из стороны в сторону, высматривая, высматривая... кровавый след подраненного зверя. Она не знала ни рассуждений, ни осмысленных причин. Ее вел только инстинкт. За добычей.
Она подбежала к дереву. Кровь еще не высохла на коре. Цепи были на месте. И гвозди тоже — гвозди, вбитые глубоко в живую древесину. Но мальчика не было. Как дикий зверь, который отгрызает себе лапу, чтобы выбраться из капкана, существо, питавшее ее силу, вырвалось на свободу.
Не важно. Она по-прежнему — владычица мира.
Она вспоминает:
На берегах Тигра и Евфрата женщины оплакивают Таммуза, мертвого короля-бога, похороненного во свежевспаханной земле. На берегах Нила Изида оплакивает своего возлюбленного Осириса, разрубленного на куски и разбросанного по земле. Две Марии на Голгофе скорбят по божьему сыну, посланному небесами на землю; далеко-далеко на севере вороны кружат над болотом, где повешенный бог ждет воскрешения. Она была там — она все это видела. Но те, кто оплакивал этих богов на земле и ждал их воскресения, забыли одну очень важную вещь: женщина лишила их жизни земной и женщина же подарила им новую жизнь.
Женщина — сама земля.
А я — женщина.
Она медленно вышла из транса. Ее первое ощущение — аксолотль, символ возрождения, извивающийся в потоках менструальной крови. Это было приятное ощущение — ощущение жизни внутри тебя. Жизни, которую можно взрастить с теплотой и заботой или же безжалостно уничтожить.
Симона допила чай. Съела пару шоколадных печеньиц и принялась зажигать свечи для послеполуденного заклинания. Сегодня ей нужно семь свечей — красных. Красный — цвет страсти. Она погрузилась в мечты о разрешении мира и последующем возрождении — по ее образу и подобию.
• наплыв: поиск видений •
Пи-Джей и Хит поехали в лес разбрасывать камни. То есть разбрасывал камни Пи-Джей, а Хит просто держала мешочек с маленькими плоскими камушками и наблюдала как завороженная, как Пи-Джей шарит в мешочке, чтобы найти правильный камень, как он держит его в сложенных чашечкой ладонях, опускается на колени перед каким-нибудь трухлявым пнем или высокой сосной и кладет камень на землю, так что камень идеально вписывается в подлесок. Словно он был тут всегда.
Потом Пи-Джей переходил на другое место, и Хит шла за ним. Похоже, он знал этот лес как свои пять пальцев. Он даже не замедлял шага, чтобы принюхаться к запахам ветра или чтобы взглянуть наверх, сквозь густые кроны деревьев — на солнце. Хит оказалась в лесу в первый раз в жизни — в настоящем лесу. Все деревья казались ей одинаковыми, она даже не знала, как они называются. Но временами Пи-Джей останавливался, чтобы поговорить с каким-нибудь деревом, иногда он гладил его по стволу и шептал слова на языке индейцев — таком непонятном, таком чужом, что Хит не могла даже сказать, были это слова любви или отчаяния.
Интересно, подумала она, а что бы сказала на это мама. «Бродит в диких лесах с каким-то полудикарем индейцем!» — что-то вроде того. «Великие небеса! И это при том, что около дюжины женихов — все богатые, из хороших семей — просят твоей руки!» Леди Хит решила, что ей все равно, что подумает мама. В этом лесу было что-то волшебное. Это был Шервудский лес и Арденнский лес — все леса из бесконечных произведений мировой литературы, которые ее заставляли читать в привилегированной частной школе в Новой Англии... они вдруг ожили. Как странно, что время страха было и временем волшебства.
Она с восхищением наблюдала за Пи-Джеем, ей очень нравилось, как он двигается; в старых залатанных джинсах, длинные волосы падают на глаза — он приседал, опускался на четвереньки, метался из стороны в сторону, копируя движения какого-то лесного зверя... он был такой красивый. Он слился с лесом, сам стал лесным существом. Периодически он замирал и кричал криком какой-нибудь птицы.
— О Господи, — прошептала Хит. — Ты такой красивый.
— "Господи", это ты так ко мне обращаешься? — рассмеялся Пи-Джей. Он отвернулся, чтобы положить очередной камень прямо под тонкий луч света, бьющий сквозь густую листву.