Со временем он (старовер. — А. Р.) выделился в особый тип русского человека, который, вопреки всем бедам и обстоятельствам, упрямо хранил в себе каждую косточку и каждый звук старой национальной фигуры, в тип, несущий живое воспоминание о той поре, когда человек мог быть крепостью, а не лавкой, торгующей вразнос».
В молодости, после первых лет журналистской работы, мне довелось редактировать газету в старообрядческом районе. Предки здешних жителей были семьями сосланы за Байкал во времена Екатерины II, и потому сибиряки издавна называли их «семейскими». Русский характер открылся мне с новой стороны. Дело не только в том, что старцы здесь ревностно сохраняли обычаи «аввакумовой веры»: не употребляли спиртного, не курили, в домашней утвари держали специально для пришлых особую посуду. Нет, резко выделялись они истовым трудолюбием. Местные колхозы были самыми богатыми. Один из председателей носил звезду Героя Труда, другой был депутатом Верховного Совета страны. Орденоносцев — не счесть. Личные огороды у «семейских» были образцовыми; огуречно-помидорные царства выглядели получше, чем оранжереи в научных хозяйствах.
И потому так сладко и больно отзываются во мне слова Распутина об уроках, преподанных этим «отборным народом»:
«„Что хотела завещать нам старая Русь расколом?“ — на разные лады спрашивают его исследователи… Вопрос ставится так, что он будет звучать сильнее любого ответа. Что завещала Русь? Саму себя и завещала — себя, собранную предками по чёрточке, по капельке, по клеточке, по слову и шагу. Свою самобытность и самостоятельность, своё достоинство, трезвость и творческие возможности. Сейчас, когда ни за понюх табаку всё это вновь продаётся на всех ярмарках как изъеденное молью, ни к чему не годное старое, мешающее красивой и весёлой жизни, — невольно является продолжение вопроса: а осталось ли в нас хоть что-нибудь от этих заветов, способное остановить повальную распродажу, и готовы ли мы оставить заветы от себя?»
Духовный подвиг Сергия Радонежского
Этот вопрос — готовы ли мы оставить заветы — жгуче прозвучал и в следующем очерке писателя «Ближний свет издалека», завершающем его своеобразную трилогию на православную тему. Распутин со страстью и любовью наследника рассказал о духовном подвиге и примере Сергия Радонежского.
«Телесные черты великого святого Земли Русской стёрлись и давно заменились духовным портретом, тот лик, который знаем мы по иконам, — это оттиск на нетленной плащанице народной памяти, проступивший из общего взгляда и запечатлевшийся из обратимости необратимого. Наш язык для вызывания духа „земного ангела“ и „небесного человека“ тщетен, для этого нужна родственность особого рода».
Напоминая читателям известные факты из жизни великого старца, Распутин, как всегда в таких случаях, добавляет своё понимание этого события — глубинное по значимости, выношенное по духовному чувству. И снова не покидает ощущение, что всё сущее — история, нынешняя жизнь, ожидаемое будущее — осмыслено им, внутренне пережито им и отложилось в его судьбе как что-то самое важное, направляющее и способное помочь в любую минуту.
Сергий Радонежский, напоминает писатель, «жил в 14 веке, был основателем Троице-Сергиевой лавры, духовного центра православной России, благословил Дмитрия Донского на битву с Мамаем и послал с московским князем на Поле Куликово двух своих монахов, один из которых — Пересвет — и начал битву схваткой с ордынским мурзой Челубеем…
И только немногие из нас при имени Преподобного Сергия обращаются не к памяти и не к книгам, а к душе. Он — там».
А после этих строк и начинается то, чего всегда ждёшь от Валентина Распутина: беседа о подлинной тайне человека или о судьбоносном значении события:
«Без Сергия Радонежского русская душа не полна, не окормлена до полной меры сытости, когда она может окармливать других. При всём множестве любимых и почитаемых в нашем народе святых Сергиева святость несколько особого сложения — сложения из русского представления о своём идеале. Тут народ сам рассудил и, приняв житие Преподобного, лучше всего отозвавшееся народному призванию, узнав в нём свой чаемый образ, направление своих трудов, он и от себя добавил ему там, где суждено было одной жизнью, и своей крови влил, чтобы не приустать ему от хождений по многим молитвам, и, веками к нему припадая, дотворил Сергия до полной свойственности, до обращения к нему из праздничного канона в постоянное излияние чувств. К Сергию народ не мог охладеть, это значило бы отказаться от самого себя. В самые тяжкие для общей нашей судьбы моменты в русском сердце слышался его участливый голос: „Не скорби, чадо“».