Выбрать главу

В эти дни, переживая возможность худшего исхода, Серов угрюмо размышлял о своей семье. Шутка ли сказать – пятеро детей, а будущее, оказывается, ох как зыбко! Не такие уж большие деньги приносит в России слава живописца. Сбережений хватит ненадолго, на месяц-полтора. А если, оптимистически отметая летальный исход, допустить, что ему предстоит проболеть несколько месяцев, что тогда? Ничего не остается, как опять залезать в долги, брать авансы под будущие заказные работы. Совсем, значит, напрасно поскромничал он и запросил с несметно богатых Юсуповых даже меньше, чем брал с купцов. О семье, о таких вот непредвиденных обстоятельствах не подумал.

Естественное в его положении дурное настроение пытались развеять друзья. Самое горячее участие принял Остроухов. Забросив чайную торговлю в предприятии тестя, сутки напролет проводил в их доме, успокаивал больного и жену, вел переговоры с врачами, принимал газетчиков, желавших узнать о состоянии здоровья известного художника.

В первые же дни после заболевания приехал из Петербурга Сергей Дягилев, пытался приободрить шутками, рассказывал последние новости художественно-театральной жизни, требовал не унывать, верить в лучшее. Приходили Коровин, Пастернак и другие.

Чуть ли не ежедневно почта приносила многочисленные пожелания выздоровления – от учеников Училища живописи, от студентов из Петербурга, от коллег-художников, от клиентов, обязанных ему своими портретами. Среди первых сочувственно откликнулись на болезнь Юсуповы. Все это хоть как-то облегчало самочувствие больного. Он и не думал, что столько людей способны так тепло думать о нем.

О настроении Серова в те дни можно судить по письмам Остроухова их общим друзьям. В начале ноября 1903 года Остроухов сообщает Александре Павловне Боткиной: «Лечебница, рекомендованная мною, очень понравилась Ольге Федоровне, а по ее и моим рассказам, и Серову. Сегодня доктора, вероятно, решат переезд. Все-таки какая-то маленькая капля надежды на хороший исход у меня есть, несмотря на настроение Серова. Он признается, что смерть для него не страшна больше, он много передумал за это время о ценности жизни и страхе смерти и совсем не боится умереть…»

Оперировать Серова отвезли в частную клинику Чегодаева, которую рекомендовал Остроухов. Накануне – кто же знает, чем все закончится? – Серов написал завещание: все имевшееся у него имущество оставлял жене Ольге Федоровне. Посетившему его Остроухову наказал, если судьба окажется немилостивой, с толком распорядиться принадлежащими его семейству картинами и рисунками: «Это единственное, что может принести жене и детям какие-то деньги».

Но все обошлось благополучно, и 28 ноября Остроухов ответил на обеспокоенное письмо Елизаветы Григорьевны Мамонтовой. «Операцию, – писал он ей, – очень сложную и тяжелую (час 25 мин) больной перенес блестяще. Перед операцией был совершенно спокоен и самым храбрым образом смотрел в лицо смерти. Сделал все распоряжения на случай печального исхода.

После операции мучился болями в оперированных местах, но температура сразу спала… Надежда на выздоровление растет с каждой минутой. Доктора сияют от радости, хотя и сдерживают себя.

Вчера, когда Серов узнал температуру, то сперва не поверил, но когда убедился, что его не обманывают, задрожал всем телом, крепко сжал руку Ольги Федоровны и заплакал от радости…»

В те же дни Остроухову пишет И. Е. Репин: «Благодарю Вас, дорогой Илья Семенович, за известие о Серове… Я так сокрушаюсь при мысли о нем. Вам известно, как вся наша семья его любит как человека, я не меньше. Он мне всегда мил и дорог. А уж о художнике Серове и говорить нечего… Для меня это настоящий драгоценный камень, в который чем больше смотришь, больше погружаешься, больше любишь и дорожишь им… Передайте ему мое сердечнейшее желание скорейшего выздоровления».

Выздоровление длилось еще полтора месяца, но уже дома. С отступлением болезни вернулся и вкус к жизни, и с жадностью путешественника, уцелевшего в опасном плавании, Серов погрузился в последние газетно-журнальные новости о культурных событиях, взволновавших общество. Одним из них стала премьера в Большом театре оперы Рубинштейна «Демон» с декорациями Коровина и с Шаляпиным в главной роли. Вот что хотелось бы посмотреть для полного исцеления духа. Самочувствие уже вполне сносное, так не пора ли сходить? Серов обратился к Шаляпину через общего знакомого доктора Трояновского с просьбой помочь попасть на спектакль. Федор Иванович откликнулся немедленно пылкой запиской: «Дорогой мой Валентин!

Сейчас доктор Трояновский сказал мне о твоем желании слышать меня в „Демоне“. Дорогой друг, если бы ты знал, как я счастлив, как я счастлив!

Слава богам, ты здоров.

Иди, пожалуйста, в ложу бельэтажа, с левой стороны, номер 5. Там будут сидеть: Немирович-Данченко с женой, Максим Горький с женой и некий Пятницкий. Они все будут предупреждены об этом и будут крайне счастливы тебя видеть в своей компании – иди же, дорогой мой, иди.

Целую тебя крепко, как крепко люблю.

Твой Федор Шаляпин».

Не желая привлекать к себе излишнее внимание, Серов проскользнул в ложу, когда уже погас свет. Занавес поднялся, и открылась первая картина действия. Да, недаром, подумал Серов, Костя Коровин, готовясь оформить спектакль, облазил Дарьяльское ущелье, запечатлев в эскизах характерные черты природы Кавказа и архитектуры горских народов. Как хороша была его декорация безлунной ночи в горах с ее мертвенным холодным покоем. И как хорош был Шаляпин в костюме Демона – в золотом панцире, в сандалиях на босу ногу, в темном плаще с легким, трепещущим от малейшего дуновения бело-красным шлейфом.

Образ страшной и обольстительной потусторонней силы, когда-то счастливо найденный и с незабываемой экспрессией воплощенный Шаляпиным в Мефистофеле, ныне благодаря поэзии Лермонтова, музыке Рубинштейна и явно не без влияния картин и рисунков Врубеля обогатился новыми красками, принял в себя печаль и тоску, способность к вполне человеческим чувствам. И как пленительны были в устах Шаляпина переходы от нежного, почти отцовского утешения Тамары в арии «Не плачь, дитя, не плачь напрасно!» к величавой мелодии, вызывающей мысль, будто его голосом поют свою песнь о тщете всего земного и превосходстве мира без страстей сами звезды.

Не напрасно, размышлял, слушая оперу, Серов, вместе с Костей Коровиным они восхваляли перед Шаляпиным искусство Врубеля, обратили внимание Федора на замечательные иллюстрации к Лермонтову, выполненные Михаилом Александровичем. Во многих чертах играемого Шаляпиным образа чувствовалось воздействие того Демона, которого создал в своем творчестве Врубель.

В двух последних номерах «Мира искусства», просмотренных Серовым после возвращения из клиники, он обратил внимание на новую подборку репродукций с работ Врубеля. Никогда еще художника не представляли так полно. Приходилось лишь жалеть, что только две из них – «Корабли» из собрания Алябьева и «Демон поверженный» – были выполнены в цвете. Репродуцированы были даже те вещи, которые ранее Серов не видел. Оставалось лишь гадать, насколько хорош в красках портрет девочки на фоне ковров из собрания киевского коллекционера Терещенко. В этой ранней картине Михаил Александрович с недоступным даже поздним его вещам совершенством выразил свое понимание красоты.

Столь большое место, уделенное журналом Врубелю, можно было объяснить чувством вины перед ним за то, что не смогли достойно показать его творчество раньше, когда художник был здоров. Тут явно просматривался мотив искупления. По той же причине покаянно посыпал голову пеплом Александр Бенуа, признавая в посвященной Врубелю статье, что не отвел ему подобающего, заслуженного им места в своей «Истории живописи в XIX веке». Бенуа писал, что Врубель сделался жертвой своего гения, настолько опередившего время и забросившего его в такие высоты, что художник, как в безвоздушном пространстве, оказался в полном одиночестве. Именно в этом, считал Бенуа, кроется причина тяжкого недуга не понятого обществом художника.