Еще очевиднее это было на другом портрете, изображавшем девушку, сидящую под деревом и залитую солнечными рефлексами. Репинской „правды“ здесь было мало, но красота его была еще значительнее, чем в первом портрете. Возможно, что я пристрастен к этой вещи, которая мне кажется лучшей картиной Третьяковской галереи, если не считать несколько холстов наших старых мастеров, но для меня она стоит в одном ряду с шедеврами французских импрессионистов. Этой звучности цвета, благородства общей гаммы и такой радующей глаз, ласкающей, изящной живописи до Серова у нас не было».
Серов был признан всей передовой художественной общественностью России окончательно и бесповоротно. Передавали, что особенно восхищался Серовым Поленов, этот обаятельный художник и чудеснейший человек, совершенно не способный к зависти, всегда понимавший и принимавший все новое. Он особенно восхищался «Девушкой, освещенной солнцем» и упорно рекомендовал своим ученикам учиться у Серова.
Таковы были результаты выставки.
Между тем жизнь Серова в Петербурге шла по-прежнему. Он продолжал работать над портретом отца, вникая во все перипетии подготовки юбилея.
Дела шли, к сожалению, не блестяще. В музыкальных кругах Петербурга помнили насмешливый, неуживчивый характер Серова и интриговали теперь против него, мертвого. В результате «Юдифь» так и не была поставлена. Сначала юбилей все переносили и переносили — отмечали юбилей композитора Направника, декоратора Бочарова, ставили новую оперу Рубинштейна «Песнь о купце Калашникове», — а потом постановку «Юдифи» отменили совсем.
Таким образом, создание портрета в какой-то степени теряло смысл. «Все у нас с мамой, так сказать, компоновалось вокруг „Юдифи“. Мама писала записки, и написала, я пишу портрет и настолько бы написал, чтоб его можно было выставить на спектакле, — все это рухнуло».
Не было также денег на издание критических статей, которые были частью — и притом весьма существенной — наследия Александра Николаевича Серова.
Валентин Александрович с удовольствием читает эти работы, собранные Валентиной Семеновной и подготовленные к печати, и находит их очень интересными. Тем более обидно, что так все не ладится. Слово «обидно» то и дело встречается в его письмах Остроухову, которые буквально переполнены жалобами на неудовлетворительный ход событий. «Про себя могу сказать, что мне не везет. Обидно за отца. Критик его не хотят, очевидно… придется поставить крест, если не навсегда, то на долгое время, пока из современников отца никого не останется. Многие и посейчас помнят злую сторону критик, но при этом выпускают то, что ценно как критика».
Серов перечитывал воспоминания Валентины Семеновны об отце, и обида его становилась еще острее.
Все это как-то ослабляло энтузиазм Серова, и портрет шел не очень хорошо.
«Ты мне советуешь сработать портрет отца на передвижную… — пишет он Остроухову, — ну, об этом надо еще подумать; хотя я решительно не знал и не знаю, куда его дену, когда напишу.
До сих пор я шел от той мысли — мне подоспеть с ним к юбилею и выставить в зале Мариинского театра во время самого спектакля. О дальнейшей его судьбе не размышлял, да и теперь говорить об этом немножко странно. Как еще кончу его?»
В начале января 1889 года в Петербург приехала Ольга Федоровна Трубникова, теперь уже официальная невеста Серова. Решено было все же поселиться в Петербурге, а не в Киеве. Серов был счастлив. Наконец начали сбываться его мечты о своем угле, «гнезде», о семейной жизни. Ему, проведшему детство в чужих семьях, добрых, хороших, искренне любивших его семьях, но все же чужих, хотелось наконец чего-то своего.