Выбрать главу

Ксения Супоницкая

ВАЛЕРИЙ ГАВРИЛИН

*

В книге использованы фотографии Ю. Колтуна, Р. Кучерова, В. Волкова, С. Игнатьева, Ю. Дубровина, В. Голубовского, А. Медведникова, А. Пантелеева и фотографии из семейного архива.

© Супоницкая К. А., 2018

© Издательство АО «Молодая гвардия»,

художественное оформление, 2018

ВВЕДЕНИЕ

Уплывают грозовые облака. Лёгкий луч, боязливый и трогательный, блеснул в предрассветных сумерках. И запел, заиграл серебристым звоном колокол. То ли из-под купола, то ли из самой далёкой синевы пролился голос его, — и утешил, и благословил.

Заплелись поднебесные песни со сказками и небылицами, с премудростями да с потешками. Со скорбью и радостью неразрывно переплелись. А в колыбельном, самом первом доме ни писем, ни весёлых праздников, одна тоска тягучая, дремота тяжёлая. Что ни день — то слёзы, тихие речи под вышивание. Одна другой слово скажет — и снова молчат, каждая свою думу думает. А и вся деревня-то — кроме детей и женщин нет никого.

Далека дорога до большого города. Поймут ли, примут ли? Как заколотили семейную избу, как самых родных, дорогих людей отняли, как в чужой дом с нищей поклажей босиком пришёл — кому о том сквозь слёзы скажешь?

Будто в дымке силуэты тесовых крыш. Заволокло молочным облаком безлюдную улицу. И собор, и соседская лошадь, и самое маленькое деревце потонули в том облаке. Крёстная до утра не разбудит, матушка слова громкого не вымолвит. Это снова, спустя много лет, снится ему деревня.

А иногда вот как она вспоминалась: «Раннее утро, всё залито солнцем, предо мною — с крыши видно замечательно — наше прекрасное Вологодское море, Кубенское озеро, из которого есть выход во все концы света (раньше я этого не знал). И там плывёт, по этим безбрежным, этим синим, лучистым, смеющимся, как говорил Горький, пучинам, — белый пароход» [19, 399].

И жене своей, Наталии Евгеньевне, о родном крае рассказывал: «Когда крёстная увозила меня к себе в деревню Рихмино, в семи километрах от моего Перхурьева, то я там томился и убегал в свою деревню. Она после очередного такого побега сказала: «Иди, только чтоб к обеду был». И я успевал только прибежать, посмотреть на деревню — и назад. А в Рихмино я всё сидел на горе, красивой — вся в ромашках, — и смотрел в ту сторону, где моя деревня» [21, 495].

Видно ту деревню было и с ромашковой горы, и из соседнего села, и из далёкого столичного города. Как по морозной дороге, по гололедице шли измученные голодные люди, как свистел ветер в печной трубе, а старушка, тихая, маленькая, выплетала замысловатое кружево, пела долгие свои куплеты. И звенели о чём-то старинные часы с кукушкой, и расплывались в сонном мареве старушкины кружева…

Именно об этом, что навсегда запомнил, что носил в самом сердце, захотел он потом поведать людям, поделиться сокровенной своей тайной, как тем первым, душистым яблоком. «Дело было в сорок пятом победном году. В мою родную вологодскую деревню Перхурьево Кубено-Озёрского района пришёл с фронта солдат. Всех мужиков, вернувшихся с войны побитыми, пораненными, хорошо помню, их было пятеро. И вот один из них пришёл в детдом устраиваться на работу. Возвращался солдат домой окольными путями, через Крым, через госпитали. Он вручил мне прекрасное крымское яблоко. Это было первое яблоко в моей жизни.

Мне стало как-то нехорошо: у одного меня такая сказка, про яблоки я лишь в сказках слыхал. И стал я ходить по кругу, давать каждому на пробу откусить. Никто не отказывался. Кусали. Осталась мне самая серёдочка, с семечками и хвостиком. Но зато какой вкусной она оказалась! Тогда, мне кажется, я и понял: счастье — отдавать. Делиться. Ничего более радостного не знаю на земле… Теперь это — музыка. Хочу отдавать её людям» [19, 193].

Разговор происходил в 1984 году. На тот момент Валерий Александрович Гаврилин уже подарил нам «Анюту» и «Русскую тетрадь», «Вечерок» и «Военные письма», «Перезвоны» и «Зарисовки». Позже появились «Дом у дороги», «Женитьба Бальзаминова», в новой редакции были исполнены «Скоморохи».

У музыканта, некогда прибывшего с Вологодчины, после выхода в свет его первого вокального цикла сразу нашлись и почитатели, и завистники. Но даже последние причисляли его к классикам русского музыкального искусства, считали продолжателем традиций Глинки и Мусоргского, Чайковского и Рахманинова, Прокофьева, Шостаковича — и, конечно, Свиридова.

Великого современника, Георгия Васильевича, автор «Перезвонов» называл своим Учителем: «Г. В. Свиридов — один из немногих художников, чья музыка никогда не вдохновлялась грязью. Он весь из света» [20, 223]. «Я испытал как композитор множество влияний, и влияний очень сильных. Но влияние, которое оказал на меня Георгий Васильевич Свиридов, ни с чем не сравнимо. Музыка Свиридова не подчиняет себе, а направляет, она заставляет двигаться дальше, оставляя огромный простор для переживания. В его композиторской природе сказывается нравственность нашей национальной эстетики» [19, 345], — отмечал автор «Русской тетради».

Но всё-таки, несмотря на близость свиридовскому стилевому направлению, противостоящему авангардным тенденциям 1960–1980-х годов, Гаврилин проложил свою тропу в музыке — причём самобытную интонацию он обрёл в тех самых, с детства любимых песнях, плачах и наигрышах, которые сегодня в деревнях не слишком известны, а прежде без них не обходилось ни одно сколько-нибудь значимое событие.

«Фольклор — детище сложившейся морали и веры. Без них фольклор невозможен», — отмечал композитор [20, 251]. Мораль и вера, которые основываются на простых и добрых человеческих взаимоотношениях, на чистых и честных чувствах, на следовании правилам — не искусственно выдуманным, не извне насаждённым, но проверенным самой жизнью, её неспешным течением, — были ему всецело близки.

И когда вышло в свет первое, обретшее впоследствии мировую славу сочинение — «Русская тетрадь», — автор сперва даже не понял своего успеха и не поверил в него. Он просто говорил в этой «Тетради» на том языке, который был ему знаком с детства. И далее никогда не отступал от избранного пути, не увлекался новомодными музыкальными экспериментами, не пренебрегал главной своей идеей: «Я стараюсь быть истинно верующим в искусстве. <…> Надо писать так, чтобы люди узнавали в твоих сочинениях живой человеческий мир и себя в нём. <.»> Я добиваюсь, чтобы это было очень пронзительно и очень ясно. Самое главное, чтобы до возможно большего числа сердец дошло» [19, 369–392].

Быть может, по сравнению с иными авторами Валерий Александрович оставил не так много сочинений. Но каждое в его наследии — на вес золота, выстрадано в продолжительных, порой многолетних поисках, в бессонных ночах и сосредоточенных думах. «На каждое произведение уходит неделя и вся предшествующая жизнь», — отмечал Гаврилин [19, 130]. Он относился сверхтребовательно к любому штриху, к самой малой детали, не записывал произведение, если считал его недостойным слушателя: «У меня очень много музыки, но я не могу всё показывать — мне стыдно! Частично из-за качества самой музыки, а частично из-за того, что я поставил себе давно одну цель — я не верю, что нельзя говорить понятно. Это для меня самое главное. Нельзя народ оставить без музыки. Я очень люблю народ, с годами я всё больше понимаю, что я питаюсь от артерии народной, если людям моим не по себе, нехорошо, то от меня вообще ничего не останется, поэтому я так припаян к народу, я им кормлюсь, питаюсь духовно и материально, восхищаюсь нашим народом…» [19, 281–282].

Он писал не для избранных, хорошо разбирающихся в тонкостях композиторской алхимии, а для всех. Воспел в своей музыке, — лучистой, искренней, как сами народные, из глубины времён доносящиеся колыбельные, плачи, частушки, наигрыши, — родную землю, её тревоги и горести, её неизбывную, гнетущую тоску и особую, кроткую радость. Потому, когда грянули девяностые и пошатнулись нравственные устои культуры, когда пошлость не только получила оправдание общества, но стала для него эталоном, и Гаврилин и Свиридов восприняли этот неистовый разгул мракобесия с глубокой душевной болью.