Преподавателем Гаврилин был, в силу своей чрезвычайной одарённости, замечательным. Всё в нём излучало талант. Щедро импровизируя, он мог превратить жалкий эскиз в великолепный материал для сочинения. Это очень развивало фантазию учеников, ведь обычно творческий полёт тормозится отсутствием мастерства. Он умел передать часть энергии, и это было очень ощутимо: после общения с ним работалось как-то яростно, появлялась одержимость, нечто вроде творческого фанатизма.
Надо сказать, что Валерий Александрович очень строго относился к своим ученикам (тем, разумеется, кто хотел учиться и преуспеть). Им была создана своего рода потогонная система, которая позволяла ученику максимально мобилизоваться. Работать надо было, по требованию Валерия Александровича, всё свободное время, исключая короткий сон, причём сон мыслился по Джеку Лондону, то есть 4 часа в сутки» [45, 157–158].
А. Н. Михайлов вспоминал: «Я в то время занимался в классе Геннадия Григорьевича Белова и до сих пор помню, как он познакомил нас с только что вышедшей «Русской тетрадью» Гаврилина. Впечатление было ошеломляющее. <».> На одном из уроков Белов, совершенно неожиданно для меня, сообщил, что уходит преподавать в консерваторию и хочет представить меня Гаврилину, чтобы я продолжал обучение в его классе.
С волнением я начал играть свою музыку Валерию Александровичу. <…> Мне повезло. [Он] взял меня в свой класс.
Надо сразу сказать, что Гаврилин обладал редким трудолюбием, чего требовал и от своих учеников (я, будучи в Доме творчества композиторов в Репино [иногда Гаврилин приглашал своих студентов туда на урок], был свидетелем его непрерывной 15—16-часовой работы в день, причём иногда работа длилась часами над одним или несколькими тактами).
Наш классный час скорее был похож на коллегиальную встречу, на которой более опытный наставник делится своими соображениями и музыкальными впечатлениями со своими юными коллегами и стремится привить им любовь и веру в дело, которым они занимаются. Обычно на уроке присутствовал весь класс, и каждый имел право голоса.
Урок, как правило, продолжался без учёта времени и пространства, потому что неуёмная фантазия Валерия Александровича уносила нас от страниц неумелой ученической партитуры к высотам гения Шуберта, горячо любимого Гаврилиным, музыку которого, как и многих других композиторов, мой учитель помнил наизусть и играл великолепно, к поэзии Гейне, к философии Ницше и другим высотам духовного совершенства человечества. После уроков, обыкновенно всем классом, мы провожали Учителя домой.
Незабываемыми остаются беседы и прогулки вдоль Финского залива, долгие разговоры о том, какова роль музыки в жизни, её связях с философией, театром, кино и, естественно, о проблемах современной композиторской техники, которой Гаврилин владел в совершенстве.
Основой педагогической системы Гаврилина была опора на жанровость и исконно русские истоки, в частности на народную песню. Валерий Александрович хорошо знал и постоянно изучал русский (да и не только русский) фольклор. Эту любовь и знания он и пытался передать своим ученикам.
Уроки Гаврилина всегда были полны неожиданностей. Иногда он давал нам задание прямо на уроке написать обработку полюбившейся русской песни, иногда мы анализировали классику, в частности, помню разбор сонат Гайдна — композитора, технику которого он высоко ценил, иногда мы просто работали над своими сочинениями. Он был всесторонне эрудированным человеком и заставлял нас знакомиться не только с музыкальной культурой, но и с другими видами искусств: живописью, театром и др.
Будучи по натуре обаятельным, скромным и очень деликатным человеком, Валерий Александрович никогда не навязывал никому своего мнения — он обычно говорил о музыкальной грамотности и профессионализме, которого он добивался и от нас, своих учеников.
Три года, которые я провёл в классе Гаврилина, пролетели незаметно. Я поступил в консерваторию, но ещё много лет, уже живя за пределами России, я, приезжая в Петербург, показывал ему свои новые сочинения и внимательно вслушивался в замечания и советы своего мудрого, доброго, гениального Учителя» [45, 171–173].
А вот что пишет А. А. Неволович: «В. А. Гаврилин был для меня всё это время непререкаемым авторитетом, настоящим кумиром. Не встреть я тогда Гаврилина, просто не состоялся бы как композитор.
Если кто-нибудь из учеников приносил ему нечто в авангардной манере, Валерий Александрович говорил, как правило, что в этом мало что понимает и ему это неинтересно. Как-то Клава Бахарева принесла на урок вокальную композицию в додекафонной манере, где партия одного голоса была записана в диапазоне от большой октавы до третьей. Гаврилин, как обычно сидевший с «беломориной» в зубах, без тени улыбки произнёс: «Клава, так сказать, где вы такое видели?» Та резко отпарировала: «У Шопенхауза». Мы еле сдерживались от душившего нас смеха, а Валерий Александрович, сохранявший абсолютную невозмутимость, в ответ спросил: «Это что, нечто среднее между Шопеном и бароном Мюнхаузеном?» Тогда уже все засмеялись. Имелся в виду, естественно, Штокхаузен.
Все ученики относились к нему с величайшим пиететом. Однако Валерий Александрович неоднократно повторял, что он плохой педагог.
В начале учебного года я договаривался с ним о расписании занятий и спросил его, можно ли приходить после обеда. На что он лукаво так заметил: «А что, Алик, вы так любите обедать?» После этого я действительно перестал обедать, восприняв это вполне буквально: композитор должен быть сыт искусством.
Я показывал Валерию Александровичу композицию для виолончели с фортепиано, и обнаружилось, что у меня в партии виолончели нота си контроктавы (как известно, нижняя струна у виолончели до большой октавы). «Как это вы думаете исполнять?» — спросил Гаврилин. Я не растерялся и ответил, что можно спустить на полтона. «Спускать будете в другой раз и в другом месте», — была гаврилинская реакция.
Однажды в белые ночи мы с Валерием Александровичем бродили по ночному городу. Глядя на редко освещённые окна, он сказал мне тогда: «Вы знаете, я подметил, что всегда ночью хоть одно окно в доме да светится». Я с тех пор тоже обращаю на это внимание.
Как-то Валерий Александрович давал Серёже Быковскому очередное задание — написать инструментальную пьесу в определённом жанре. Серёжа спросил: «А в каком стиле?» Валерий Александрович совершенно невозмутимо ответил: «Можете в стиле Рамо, а можете в стиле дерьмо».
Однажды я пожаловался Гаврилину, что не хватает времени, ничего не успеваю. На что он спокойно и мудро произнёс: «Вы знаете, Алик, больше времени, чем сейчас, у вас не будет никогда». Я эту фразу очень часто вспоминаю, и в годы моего преподавания, в ответ на жалобы учеников на нехватку времени, повторял эти слова Учителя» [45, 164–168].
Методических работ и учебных программ Гаврилин не оставил. Композитор завещал грядущим поколениям нечто гораздо более значимое — в своих заметках и интервью он щедро поделился сокровенными, в долгих поисках выстраданными мыслями о предназначении и смысле искусства, о роли творца, о том, какой именно должна быть музыка, необходимая слушателю. Поэтому, перелистывая страницы гаврилинских очерков, мы словно попадаем к нему в дом, а он, как гостеприимный хозяин, водит нас по комнатам и показывает самые ценные картины, самые любимые книги, наиболее дорогие фотографии, запечатлевшие сюжеты прошлого. На одном снимке — лунный свет и липы, голубые свечки. На другом — девица с алой лентой сидит у окна, а за окном — зелен сад, соловьи да сладки яблочки. На третьем — белы снеги в поле лежат печальные.
Ключевые образы, судьбы и переживания главных героев Гаврилин извлёк из тайников памяти, из далёкой деревенской бытности. Затем оживил на страницах действ и циклов, наделил каждого своей интонацией. А в литературном жанре обозначил основополагающие принципы своего творчества, иными словами — композиторского кредо. Оно вполне сложилось уже в годы аспирантуры, поэтому в работе с учениками Гаврилин руководствовался чёткими установками: в свои 25 лет он был состоявшимся учёным и композитором.