Месяц спустя — из Москвы:
«Нет слов, чтобы сказать тебе, что со мной.
Павел, Павел! Все было готово, билет взят, вещи уложены, командировка в кармане, еще 3–4 часа, и я лечу к тебе. О, как радостно билось сердце при мысли, что буду с тобой. Как хотелось скорее обнять твою дорогую головушку, прижать к моей груди, к сердцу […] И вдруг — самокатчик! Письмо: постановление ЦК, не разрешающее мне выехать до съезда. Вопрос о заявлении 22-х будет разбираться на съезде. Что сказать, Павел? Что пережила я за эти часы! […]
Павел, слышишь ли, как в эти темные дни я зову тебя, дорогого, и как хотелось мне именно сейчас быть с тобою, чтобы всю мою нежность, все богатства моей души отдать тебе, только тебе. Ведь сейчас моя энергия, моя вечно бурлящая, беспокойная душа натыкаются на стену. Но ничего, Павел! Сейчас моя рука товарища протянута к тебе не за помощью только, а чтобы поддерживать тебя, мой близкий, родной, в эти темные дни […] Уже не Коллонтай, а твой голубь, точно в клетке, бьется в тоске. Пойми, крыльями уже махнула — и вдруг жестокое, формальное: «нельзя». Павел, любимый мой, мне больно сейчас. Не знаю, что будет дальше, но сейчас я остро страдаю об одном: что меня жестоко лишили права ехать к тебе […] Слышишь ли мою боль, слышишь ли мой зов, мне больно, Павел, я бьюсь в тоске, мне все кругом опостылело, так остро по тебе я еще не тосковала. Павел, мой безмерно любимый — твой, твой Голубь».
Ответ пришел уже через девять дней.
«Шурочка, милая, родная […] Я жажду Тебя, а ты, маленький скандалист, все буяниш. […] Приезжай, будеш жить на даче, только на другой теперь: хороший сад, огородик свой, море — приезжай, отдохнем. […] Весна, милая, а мы ведь с тобой весной вместе не были, хотя вся наша жизнь должна быть весной».
Через несколько дней ей исполнялось пятьдесят лет. Как ни крути — рубежная дата. Тем более в ее положении: Павел только что вступил в возраст Христа, ему «стукнуло» тридцать три. Она ждала его — раз уж ей не удалось уехать в Одессу, надеялась провести этот день вместе. Только вдвоем. Но не вышло и у него. На самом ли деле или «работа» была только предлогом? Трудно сказать. Во всяком случае, с ней его не было. Как и не было никаких юбилейных торжеств: об этой дате все забыли. Впрочем, не все. Звонил Дяденька — говорил сдержанно, но так тепло, что у нее захолонуло сердце. Звонил Петенька — шутил, но в шутке ей почудилась грусть. Приехала Зоя. И зашел Шляпников. С ними, с Мишей, с Марией Ипатьевной провела она этот вечер. Записала коротко: «вечер итогов».
Не дождавшись своего Голубя, Дыбенко все же примчался в Москву, но позже и всего на несколько дней. Напрасно он уверял ее, что летел только к ней — к милой и родной Шуре. Она-то знала, что у Троцкого обсуждается военная доктрина, от этого во многом зависит карьера. Как и знала, что ЕГО доктрина это еще и ЕЕ доктрина. Но кто, кроме них двоих, мог догадываться об этом? «Совместная работа над военной доктриной, — писала она в дневнике, — одно из самых больших моих увлечений. Тезисы мои легли в основу. Вторая и последняя главы вообще написаны только мною. […] Особая гимнастика мозга, ума. Читала военные книги, освоилась с тактикой, стратегией, военными понятиями. […] Это особое наслаждение».
Ей все еще не давали отпуска. Павел уехал — она осталась одна. К нарастающей — из-за полного неведения — ревности прибавилось чувство унижения. Она хорошо понимала, что не реальная потребность в ее присутствии побуждала Зиновьева не отпускать ее, а возможность показать свою власть, покуражиться, отомстить за неслыханное ее своеволие. Оставалось терпеть.