Часы дают два звонких удара. И за ними вслед гулко стук копыт во дворе. Павел спешит ко мне, походка твердая. Нет, он не пьян. Значит, «красивая девушка»… Что-то обожгло меня. […]
До этой минуты вся картина той жуткой ночи четка, как на пластинке: и бой часов, и цвет моря, и аромат роз, и мои собственные мысли. Но с того момента, как Павел быстрым шагом, какой-то взволнованно виноватый, приближается ко мне, все расплывается, как во сне. […] Я, кажется, бросила ему упрек, что он, партийный товарищ, нарушив данное мне партийное слово, опять был у Азбукина.
— Что ты пристала ко мне с этим Азбукиным? — раздраженно перебил меня Павел.
— Не лги. Мне все равно, где ты был. Между нами все кончено. В среду я уеду в Москву. Совсем. Ты можешь делать что хочешь — мне все равно.
Павел быстро, по-военному, повернулся и поспешил к дому. У меня мелькнуло опасение: зачем он так спешит? Но я медлила. Зачем, зачем я тогда не бросилась за ним? Поднимаясь по лестнице террасы, я услышала выстрел. […] Павел лежал на каменном полу, по френчу текла струйка крови. Павел был еще жив. Орден Красного Знамени отклонил пулю, и она прошла мимо сердца. […] Начались жуткие, темные дни борьбы за его жизнь и тревог за его непартийный поступок. Я ездила для доклада и объяснений в парткомитет, старалась смягчить поступок Павла (они там уже знали больше, чем я думала, и больше меня самой). […] Я во всем винила себя. Только позднее я узнала, что в тот вечер «красивая девушка» поставила ему ультиматум: «либо я, либо она». Бедный Павел! Она навещала его больного тайком, когда я уезжала в партком.
Я больше не говорила Павлу о своем намерении уехать. Но это решение крепло. […] Я выходила Павла. Рана оказалась менее опасной, чем вначале опасались. Павел стал быстро поправляться. Но ко мне он был нетерпелив и раздражителен. Я чувствовала, что он винит меня за свой поступок и что его выстрел вырос в непроходимую моральную стену между нами. […]»
Когда Павел засыпал, Коллонтай выходила к морю, подолгу оставаясь наедине с прибоем. Стихия приносила не столько душевный покой, сколько ясность мысли. К чему пришла она, переступив свой полувековой рубеж? Пять бурных революционных лет промчались, как один миг, — и что дальше? С Павлом покончено, это совсем очевидно, неизбежность стала реальностью, а не только прогнозом. «Дело»? То, что всегда было для нее превыше всего? Но время «валькирий» безвозвратно ушло. Наступила рутина. Пора склок, интриг и аппаратных игр.
Она умела разве что агитировать и митинговать — никакой потребности в таких достоинствах у «партии» больше не было. Какая партийная карьера могла ее ждать после того, что произошло на Десятом, а тем более на Одиннадцатом съездах? С Лениным все отношения оборваны, Троцкий ее не ставил ни в грош, взаимная «любовь» с Зиновьевым перешла во взаимную ненависть, ироническое отношение других партийных шефов давно уже перестало быть секретом. Даже прежние друзья, обретя власть, круто переменились, стали холодными и чужими. Особенно отличился Чичерин, получивший пост наркома иностранных дел; он едва удостаивал ее кивка. Их союз с Дыбенко стал притчей во языцех для всей страны, а для партийной верхушки тем паче: сколько злословия, ухмылок и косых взглядов придется ей теперь испытать!..
Был только один выход: сбежать куда подальше. Перестать мозолить глаза. Не эмигрировать, разумеется, — об этом не могло быть и речи, — но получить партийное поручение. Проще всего по линии Коминтерна. Но не только работать под началом Зиновьева, а даже о чем-то его просить она не могла. Мелькнула мысль: обратиться к Бухарину! Он набирал тогда силу, пользовался весом и даже полностью поддержал Коллонтай в одном из самых дорогих для нее утверждений: «Ребенок принадлежит обществу, в котором он родился, а не своим родителям». Но властных полномочий он не имел, а любая протекция ее унижала.
И тогда ее осенило. То был поистине Божий перст. Сталин только что, на прошедшем съезде, стал генеральным секретарем ЦК. Такого поста в партии никогда не было, и что он практически означал (а тем более — что он будет означать очень скоро), никто тогда толком не знал. Но в любом случае это был крупный партийный пост, и человек, его занимавший, имел право что-то решать. Никаких столкновений со Сталиным у нее не было — потому, возможно, что по работе их пути никогда не пересекались. Ревновать к Дыбенко он ее тоже не мог — как женщина она была абсолютно не в его вкусе.
В обращении к Сталину не было никакого расчета Никакого дара предвидения. Он просто оказался для нее (для НЕЕ!) единственным «адресатом» из всех возможных в то время. И обращение к нему — человеку, с которым никак не было связано ее прошлое, — Коллонтай не унижало. Это, быть может, и стало решающей причиной, побудившей ее написать именно ему. Письмо ее до сих пор в сталинском архиве не обнаружено, но то, что оно было, — не подлежит никакому сомнению: есть множество прямых и косвенных свидетельств его существования. Под конец жизни Коллонтай в нескольких обращениях к Сталину напоминала ему о том письме. Она не посмела бы это сделать, если бы его не было.