Выбрать главу

Валленштейн невольно содрогнулся от этих слов, но промолчал, кусая от досады ус.

— Пожалуй, эта блудливая стерва не уймётся до самого заката, — поддержал герцогиню находившийся здесь же фельдмаршал Тилли, явно нервничая и нетерпеливо барабаня пальцами по ограждению балкона ратуши, украшенного лепными фигурками.

Герцог опять промолчал, угрюмо следя за происходящим у эшафота и явно чего-то ожидая.

В этот момент песня внезапно оборвалась на полуслове, и девушка, всё ещё бессознательно цепляясь за стволы мушкетов, тяжело повалилась на брусчатку и замерла в неловкой позе. Над площадью повисла зловещая тишина. Никто не мог произнести ни слова, находясь под страшным магическим влиянием древней песни. Даже Рейнкрафта на несколько мгновений покинуло его обычное хладнокровие, и он невольно сделал шаг к лестнице, ведущей вниз. Однако палач произнёс насмешливо:

— Э, нет, ваша милость. Отсюда сходят только на голову короче!

С этими словами он повелительным жестом подозвал одного из своих подручных, который с готовностью протянул ему раскрытый кожаный футляр. Иеремия Куприк торжественно достал из него инкрустированные перламутром ножницы и, с удовольствием ими позвякивая, добавил: — Песня, конечно, замечательная, должен признаться, на моей памяти вас, господин барон, первого так провожают в лучший мир, и я думаю, пора вас подготовить к самой процедуре ухода в вечность. С вашего милостивого разрешения, я подстригу ваши замечательные волосы на затылке, а то из-за них вашей шеи совершенно не видно.

Барон фон Рейнкрафт в ответ сунул палачу огромный кукиш под самый нос и сказал:

— Не торопись, палач, ещё успеешь это сделать, но не раньше того, как его высочество лично подаст знак исполнить приговор.

Иеремия Куприк злобно ухмыльнулся:

— Уверяю вас, ваша милость, за оглашением приговора дело не станет! И вы совершенно напрасно тянете время, а это не к лицу настоящему рыцарю.

— Ты бы, однако, поостерёгся оскорблять меня, — спокойно сказал Рейнкрафт.— Помни, палач, о кресле милосердия! Впрочем, если ты не поленился и как следует наточил свой меч, то у тебя, может быть, что-либо и получится.

— О, не беспокойтесь, господин барон, мой меч острее бритвы цирюльника. Я специально постарался, именно ради вас, в знак признательности за кресло милосердия! — дрожа от ненависти, заверил его Куприк.

— В таком случае, не только чернь, но и мы оба получим удовольствие, — заметил барон и равнодушным взглядом скользнул по тщедушной, но мускулистой, как у хищного зверя, фигуре палача.

— Всё шутить изволите, господин барон, — со злостью прошипел Иеремия Куприк, — а того не ведаете, что с вашей девкой вытворял патер Бузенбаум, такое ни одному палачу не под силу. Эх, и повозиться пришлось, пока она наконец пришла в себя. Должен признаться, мне не сравняться с отцами-инквизиторами! Ха! Ха! Ха!

Хладнокровие мгновенно покинуло Рейнкрафта и он, нахмурившись, пообещал:

— Это дорого обойдётся учёным братьям-доминиканцам!

На этот раз наступило время веселиться палачу:

— Хотел бы я видеть вашу будущую встречу с патером Бузенбаумом, когда вы будете держать собственную голову под мышкой! Ха! Ха! Ха!

Барон как-то странно взглянул на палача и произнёс:

— Случается, что возвращаются и с того света, а иногда палач умирает раньше своей жертвы!

В это время на эшафот поднялся патер Бузенбаум с Распятием в руках и профос со свитком пергамента и старой заржавленной шпагой под мышкой.

Палач уже открыл рот, чтобы всё-таки огрызнуться, но его слова заглушили звуки фанфар и дробь барабанов. Толпа сразу притихла, и профос, с важным видом развернув пергамент с подвешенным к нему восковым оттиском личной печати герцога, громким торжественным голосом прочитал приговор, подробно останавливаясь на всех пунктах обвинения и сделав особое ударение на виде казни, а именно благородном мечном сечении не менее благородной шеи барона Рейнкрафта. После чего снова раздались звуки фанфар и барабанная дробь, и профос поднял специально подпиленную шпагу, чтобы по знаку герцога сломать её над головой смертника, что означало бы передачу приговорённого в руки палачей без всякого обжалования.

Взоры всех присутствующих с нетерпением обратились к балкону ратуши.

Герцог с явной неохотой поднял руку с зажатой в ней белой перчаткой, чтобы подать знак профосу, но тут его рассеянный взор случайно упал на то место на площади, где между оцеплением стражников у самого эшафота и рядами шотландских стрелков находилось кресло с роскошным красным балдахином, в котором должен был восседать епископ. Возле пустого кресла в растерянности топтались Хуго Хемниц и ещё несколько монахов. Рука с зажатой перчаткой застыла в воздухе, и герцог сделал вид, что поправляет свою шляпу с роскошным плюмажем из страусиных перьев.