— Я уже говорила тебе, — отвечал чистый голос старшей сестры, — что труд угоден Богу.
— Да, да, потому что мое рвение докажет ему мою любовь к моим родителям и друзьям. Но почему же во всем этом только мне одной труд учения не доставляет большого удовольствия?
— Потому что ты не рассуждаешь. Ты воображаешь, что от безделья тебе станет весело? Ты сильно ошибаешься! Раз то, что нам приятно, огорчает тех, кто нас любит, значит, мы поступаем несправедливо и нехорошо, а следовательно, нас ждут раскаяние и горе. Понимаешь ли ты это? Скажи!
— Да, понимаю. Значит, если я буду лениться, я буду гадкая!
— О да, ручаюсь тебе! — сказала Аделаида с таким ударением, которое выдавало много внутренних намеков.
Девочка, должно быть, угадала смысл этих намеков, потому что она продолжала после минутного молчания:
— Скажи мне, сестрица, разве наша приятельница Алида гадкая?
— Это почему же?
— А как же! Она целый день ничего не делает и ничуть не скрывает, что никогда не хотела ничему учиться.
— Все-таки, она не гадкая. Должно быть, ее родители не дорожили ее образованием. Но раз ты заговорила о ней, неужели ты думаешь, что ей очень приятно ничего не делать? Мне кажется, что она частенько скучает.
— Не знаю, скучает ли она, а только она вечно зевает или плачет. Знаешь, она ведь не весела, наша приятельница! И о чем это она думает с утра и до вечера? Может быть, она вовсе не думает?
— Ты ошибаешься. Так как она очень умна, то наоборот, она думает много, пожалуй, даже чересчур много думает.
— Чересчур много думать! Папа вечно повторяет мне: «Да думай, думай же ты, шальная голова! Думай о том, что ты делаешь!»
— Отец прав. Надо всегда думать о том, что делаешь, и никогда не думать о том, чего не должно делать.
— О чем же думает тогда Алида? Ну-ка скажи, угадала ли ты, о чем?
— Да, и сейчас скажу тебе это.
Аделаида инстинктивно понизила голос. Я приложил ухо к щели в стене, совершенно забыв, что я решил было никогда не шпионить.
— Она думает обо всем на свете, — говорила Аделаида. — Она такая же, как ты и я, быть может, даже гораздо умнее нас обеих. Но она думает без порядка и направления. Ты можешь это понять, ты часто рассказываешь мне свои ночные сны. Так вот, когда ты видишь сны, думаешь ты или нет?
— Да, раз я вижу массу лиц и предметов, птиц, цветов…
— Не зависит ли от тебя видеть или не видеть все эти призраки?
— Нет, ведь я же сплю!
— Значит, ты лишена воли, а следовательно, и рассудка и последовательности мысли, когда тебе грезятся сны. Так вот, иные люди грезят почти всегда, даже наяву.
— Значит, это болезнь?
— Да, очень мучительная болезнь, от которой можно исцелиться изучением истинных вещей, потому что не всегда грезятся только прекрасные сны, как тебе. Бывают и печальные и страшные сны, когда в голове пусто, и люди кончают тем, что верят своим собственным видениям. Вот почему ты видишь нашу приятельницу плачущей без видимой причины.
— Вот оно что! Знаешь, что пришло мне на мысль? Мы с тобой ведь никогда не плачем. Я видала тебя в слезах только тогда, когда мама была больна, а больше никогда. Я, правда, иногда зеваю, но это тогда, когда часы показывают десять часов вечера. Бедная Алида! Я вижу, что мы благоразумнее ее.
— Не воображай, что мы с тобой лучше других. Мы счастливее, потому что имеем родителей, которые дают нам хорошие советы. А затем, поблагодари Бога, Розочка, поцелуй меня и пойдем посмотреть, не нужны ли мы маме по хозяйству.
Этот краткий и простой урок нравственности и философии в устах восемнадцатилетней девушки заставил меня сильно призадуматься. Не коснулась ли она поразительно умно настоящей раны, читая мораль младшей сестре? Ясен ли ум Алиды, и воображение ее не уносит ли ее рассудок в болезненный и иной водоворот? Ее нерешительность, непоследовательность ее то религиозных, то скептических порывов, припадков ревности то к мужу, то ко мне, ее упорные отвращения, ее расовые предрассудки, ее быстрые пристрастия, даже самая ее страсть ко мне, такая строгая и в то же время такая пылкая — что же думать обо всем этом? Я почувствовал такой страх перед ней, что вообразил себя в одну минуту избавленным от ее роковых чар наивным и святым разговором двух детей.
Но мог ли я быть спасенным так легко, я, носивший, подобно Алиде, небо и ад в моем смятенном уме, я, посвятивший себя мечте поэзии и страсти, не желая допускать, чтобы над моими собственными видениями и свободным внутренним творчеством стоял целый мир изысканий, освященных трудом других и рассмотренных великими личностями? Нет, я был чересчур горд и лихорадочен для того, чтобы понять это простое и глубокое слово Аделаиды к своей маленькой сестре: изучение истинных вещей! Ребенок понял, а я пожимал плечами, отирая пот с моего пылающего лба.