Я искал напрасно: какая тайна может скрываться в пустоте? В душе ее были одни вихри и стремления к какому-то фантастическому идеалу, которого я никогда не мог себе представить.
Это происходило очень скоро после нашей свадьбы. Я недостаточно этим обеспокоился, я думал, что это просто одно из тех нервных возбуждений, которые бывают после крупных жизненных кризисов. Скоро я увидал, что она беременна и немного слаба по природе для того, чтобы пройти без осложнений через грозную и божественную драму материнства. Я изощрялся всячески, щадя ее чрезмерную чувствительность, не противоречил ей ни в чем, предупреждал все ее капризы. Я стал ее невольником, стал таким же ребенком, как она, спрятал все свои книги, отказался от научных занятий. В некотором роде я допустил все ее ереси, раз я оставил ей все ее заблуждения. Я отложил до более удобного времени это воспитание ее души, в котором она так нуждалась. Я льстил себя также надеждой, что вид ее ребенка откроет ей Бога и правду гораздо лучше моих уроков.
Был ли я неправ, не стараясь скорее просветить ее? Я проходил через большие колебания. Я хорошо видел, что она сгорает в мечте о мелочном и непродолжительном счастье, состоящем всецело из экстаза и болтовни, ласк и восклицаний, не давая никакой пищи для жизни ума и для настоящей сердечной близости. Я был молод и любил ее, а потому я разделял все ее упоения и подавался ее экзальтации. Но потом, чувствуя, что я люблю ее еще больше, я пугался, видя, что она любит меня меньше, что всякий припадок этого энтузиазма делает ее затем подозрительнее, еще ревнивее к тому, что она называла моей idée fixe, еще желчнее, когда я молчал, еще насмешливее, когда я пускался в свои определения.
Я был достаточно доктором, чтобы знать, что беременность иногда сопровождается некоторым слабоумием. Я удвоил свою покорность и заботы, стушевался еще более. Ее страдания делали мне ее еще дороже, и сердце мое было переполнено такой же нежной жалостью, какую испытывает мать к больному ребенку. Я обожал также в ней это детище моей плоти и крови, которое она собиралась дать мне. В мечтах моих мне казалось, что его маленькая душа уже разговаривает со мной и говорит: «Не огорчай никогда мою мать!»
Действительно, первые дни она была в восторге. Она захотела кормить нашего дорогого малютку Эдмона, но она была чересчур слаба, чересчур непокорна предписаниям гигиены, чересчур вне себя от малейшего беспокойства. И вот ей скоро пришлось доверить ребенка кормилице, к которой она до того ревновала его, что только сильнее расхворалась. Она делала из жизни непрерывную драму, пространно мудрствовала на ту тему, что детский инстинкт устремляется с пылом к груди первой встречной женщины. «Зачем же Бог, этот мудрый и добрый Бог, в которого я будто бы верила, — говорила она, — не дал человеку с самой колыбели инстинкта высшего, чем инстинкт животных?» В другие минуты она утверждала, что предпочтение, оказываемое ее ребенком кормилице, есть признак будущей неблагодарности, предсказание ужасающих бед для нее.
Тем не менее, она выздоровела, успокоилась и стала доверять мне, видя, что я отказываюсь от всех своих планов и привычек в угоду ей. Два года она торжествовала таким образом, и ее экзальтация, видимо, исчезала одновременно с исчезновением предвиденных ею сопротивлений с моей стороны. Она хотела, по ее словам, сделать из меня артиста и светского человека и заставить меня сбросить пугавшую ее серьезность ученого. Она хотела путешествовать, точно принцесса, останавливаться, где ей вздумается, выезжать, видеть все новое и новое, хотела перемен. Я уступил ей. Почему бы мне было не уступить? Я вовсе не мизантроп, сношения с подобными мне не могли ни оскорблять меня, ни вредить мне. Я нимало не ставил себя в своем мнении выше их. Если я изучил глубже некоторых из них иные специальные вопросы, я мог получить от них всех, и даже от самых, по-видимому, легкомысленных, массу сведений, неполных во мне, хотя бы, например, познание человеческого сердца, из которого я, пожалуй, сделал чересчур легко объяснимую отвлеченность. Таким образом, я нимало не сержусь на жену за то, что она принудила меня расширить круг моих знакомств и стряхнуть с себя кабинетную пыль. Напротив, я ей был всегда благодарен за это. Ученые — это острые инструменты, лезвия которых недурно немножко притупить. Не знаю, быть может, со временем я сделался бы общительным по собственному желанию, но Алида ускорила мой опыт жизни и развитие моего доброжелательства к людям.